Рот открылся, вывалился язык, а могучее тело вздрагивало и извивалось в агонии. Он был еще жив. О, Боже, ты мог бы дать ему умереть сразу! Я почувствовал, что больно закусил пальцы, но не слышал, как изо рта моего начали вырываться звуки, похожие на писк перепуганного щенка, не понимал, что проталкиваюсь сквозь толпу. Я очнулся прямо перед солдатами, не помня, как пробрался туда. Мои глаза были прикованы к лицу человека, медленно умиравшего от удушья. И приблизившись к нему, я до такой степени ощутил ужас, порождаемый жестокостью и насилием, будто это было что-то осязаемое. В тот день я впервые испытал это чувство, и с тех пор оно нередко охватывало меня. Тогда же мне показалось, что душат меня. Я не видел ничего, кроме этого ужасного лица, этих дергающихся конечностей. Сердце мое бешено колотилось, и я судорожно хватал ртом воздух. На мгновение в голове промелькнуло, что я умираю. И почти сразу же появилась другая мысль, такая четкая, такая реальная, что я почувствовал облегчение и опустил руки с искусанными пальцами. Я понял, что пришел на казнь только по одной причине. Я ждал чуда. Но чуда не произошло. Бог не пощадил Шеда и не облегчил его страданий. Я должен стать посланником Бога.
Я пригнулся. Моя голова, словно наконечник стрелы, проскочила между двумя солдатами, стоявшими передо мной. Я оказался прямо под виселицей, и связанные ноги Шеда висели над моей головой. Я подпрыгнул, ухватился за них руками и повис. И тут же почувствовал, как тело подалось вниз, услышал, как треснули шейные позвонки.
Один из присяжных, сэр Невил Стоукс, пророкотал:
— Подать сюда этого мальчишку.
И сержант, схватив меня за плечо, стал грубо проталкивать вперед. Я видел перед собой раскрасневшееся от гнева лицо, но страха не было. Потрясения последних пятнадцати минут опустошили меня, вытеснив на мгновение все, кроме горя.
— Какого черта ты вмешиваешься, когда вершится правосудие, ты, маленький негодник? — яростно заорал он. — Отвечай, или ты проглотил язык? Какого черта, а?
Очевидно, он наслаждался сценой королевского правосудия, которое сам же и представлял. Что мог я ответить этому человеку? Сказать, что избавил Шеда от мучений, как поступил бы и с попавшим в западню кроликом? Сказать, что сделал это, чтобы положить конец и собственной боли? Он не понял бы. Я не сказал ничего. Думаю, что мое молчание он расценил как вызов, потому что, когда вновь заговорил в голосе его слышалась злоба:
— Денек-другой в Брайдвелле на хлебе и воде ему не повредят. Может, это научит его, что наглым маленьким щенкам не позволено расталкивать солдат его величества и вмешиваться в процесс правосудия. Уведите его и заприте.
Я заставил себя поднять голову и посмотреть ему прямо в глаза; и в этот момент другой человек склонился с высоты своего седла и сказал:
— Простите, пожалуйста, сэр Стоукс. Как тебя зовут, парень?
— Филипп Оленшоу, — ответил я.
— Так я и думал, — кивнул человек, спросивший мое имя.
— Черт меня подери, — выругался Невил. Он смотрел на меня злым взглядом своих выпученных глаз. Так это несчастье бедняги Оленшоу? Ладно, сержант, отпустите его.
Я повернулся и заковылял прочь, стараясь держаться как можно прямее. За спиной у меня раздался смех. В первый раз за все мои двенадцать лет, с горечью отметил я про себя, имя отца сослужило мне добрую службу. Полагаю, эта моя мысль нуждается в пояснении, и хотя мне бы не хотелось долго останавливаться на событиях своей жизни, все-таки придется упомянуть о некоторых из них. Мой отец — сэр Джон Оленшоу, и если имя это сегодня ни о чем не говорит постороннему слушателю, то это просто еще одно подтверждение разрушительной силы времени. Когда-то моего отца знали все.