Гитлеровцы словно прочитали его мысли и, прежде чем вывести во двор, связали ему руки за спиной обрывком провода. Солдаты галдели, разглядывая русского партизана, кто простодушно, с любопытством, кто с хмурой злобой.
Во дворе Гусак ударил Латышева по лицу. Из носа у партизана полилась кровь, обагряя драную телогрейку.
— Vorwärts! Verflüchtes russisches Schwein![16]
Двое солдат с автоматами окружили Латышева, и тот, что был справа, дал ему пинка.
«Что делать? Броситься бежать — застрелят на месте. Впрочем, не все ли равно… Помирать, так с музыкой! Если бы не были связаны руки…»
— Показывай, где твой дом.
— Покажу. — Латышев, сам того не замечая, разговаривал с офицером уже не тем плаксивым простуженным голосом, каким говорил раньше, а смело и раздраженно.
— Здесь твой дом?
— Дальше.
Улица кончалась через несколько домов. Миновали родительский дом. От него осталась одна печная труба да полуразрушенный фундамент: должно быть, фашисты сожгли дом, когда убили отца и, может быть, вместе с ним…
Мучительно метались мысли — что предпринять, как убедить немцев?
— Скажешь ты наконец, где твой дом? — кричал офицер, с трудом сдерживая ярость. — В этом доме живешь?
— Дальше.
Вот уже приближается последняя изба. Латышев заметил в окне испуганное лицо девочки. Потом показалась женщина.
— Здесь ты живешь?
— Нет. Дальше…
Офицер вынул револьвер. Солдаты оживились, предвкушая веселое представление.
Что еще мог ответить разведчик, кроме того, что отвечал? Впереди больше не было домов. Лишь по другую сторону дороги, у леса, виднелась одинокая избушка под соломенной крышей. Макарьиха. Теперь все. Сейчас расстреляют…
Но именно в эту минуту родилась последняя надежда. Вспомнилось, что у Макарьихи был сын. Безумие — выдавать себя за него. Но, может быть, старухи нет дома или, может быть, она умерла, и в этом спасение…
— Здесь твой дом?
— Да.
Гитлеровцы остановились. Офицер отдал приказание солдату, и тот загрохотал в дверь прикладом.
Такой тишины Латышев никогда не переживал. Дверь не открывалась. Солдаты молчали. Сердито сопел носом Гусак. Он тоже вынул револьвер, как будто хотел опередить коллегу и первым всадить пулю в русского партизана.
Солдат продолжал колотить прикладом в дверь. Потом отступил в сторону, услышав за дверью шаги. Автомат он взял на изготовку.
Щелкнул засов, старые петли заскрипели, и на беду Латышева на пороге появилась… Макарьиха. Как она поседела! На ней была мужская жилетка, надетая поверх кофты, — должно быть, холодно в избе.
Надо же было случиться такому, что именно с Макарьихой свела его судьба! Латышев глядел на старуху из-под насупленных бровей. Он знал — пощады не будет…
— Эй, старая, ты знаешь его? — спросил офицер.
Макарьиха молча смотрела на немцев. Потом ее хмурый взгляд остановился на Латышеве. Он заметил, как лицо ее дрогнуло.
— Мать, здравствуй… Они не верят, что я твой сын, — сдавленным голосом вымолвил Яков и весь сжался в ожидании приговора.
— Ты что, глухая? У тебя спрашивают: твой сын?
— Мой…
Офицер, знавший русский язык, сказал что-то по-немецки, и гитлеровцы зашумели. Он решил проверить старуху: в руках он держал справку, где значилось имя задержанного.
— Как зовут твоего сына?
— Яков.
Голос Макарьихи прозвучал глухо, сдавленно, и Латышев догадался, как трудно дался ей этот ответ. Сердце разведчика сжалось от боли.
Гусак ударил Латышева и пнул ногой по направлению к дому.
— Шнель, пшол, швинн!
Латышев поднялся по ступенькам. Макарьиха пропустила его и, не дожидаясь, пока гитлеровцы уйдут, не спеша вошла за ним и закрыла дверь.
В избе она, торопясь, принесла из кухни щербатый столовый нож и с трудом перерезала провод, стянувший руки партизана. Потом подала полотенце.
— Кровь смой…
Латышев стоял понурив голову.
— Спасибо… мать. Прости… — Латышеву хотелось поцеловать черную от горя и трудов руку старой женщины, но он не решился.
Макарьиха достала с полки ломоть хлеба, разрезала его и подала Латышеву.
— Возьми… Дорогой поешь. Уходи скорее…
Яков умылся под рукомойником и вытер лицо стареньким дырявым полотенцем, пахнущим родным, материнским.
— Прости меня, ради бога, прости… — с трудом выговорил Латышев.
— Горелой Сечью иди, там спокойнее.
Латышев заторопился: выглянул в приоткрытую щелку двери — нет ли поблизости немцев, — потом проскользнул в огород и оттуда в лес.
* * *
Через неделю партизаны окружили Загорье и неожиданным ударом взяли деревню. Они успели взорвать все десять мощных орудий, перебили половину штаба и, унося на себе раненых и убитых, отступили в лес.
Латышев участвовал в этом налете. В наступлении он узнал печальную весть: гитлеровцы повесили Макарьиху. Очевидцы рассказывали, как немцы вели ее по деревне. Старая женщина спотыкалась, падала, ее поднимали штыками и гнали дальше, туда, где виднелась в сумерках виселица.
Латышев не мог найти себе места. Конечно же, она простила ему личную обиду перед лицом всенародного горя. Но сам Латышев не прощал себе той обиды, и забыть ее не было сил.