И теперь по словам матери Ксана поняла, что дядя Митя все-таки «не выдюжил».
Зайдя в сени, мать хлопнула дверью так, что вздрогнул весь дом.
А от крыльца, из-за угла дома, вышел с фанерным чемоданчиком в руке дядя Митя. Он глядел под ноги и чуть не прошел мимо Ксаны.
Остановился. Кашлянул.
– Ты, Ксан, заходи, а? У меня ж никого, в общем… И учись. Я, значит, помогу, если что… Бывай…
Дядя Митя натянул козырек фуражки на глаза, дернул себя за ус и зашагал, не оглядываясь, в сторону Ермолаевки.
Бабка Зина, что жила на Парковой улице в доме четырнадцать, где он бессчетное количество лет снимал себе комнату, будет рада возвращению своего постояльца.
Ксана глядела в спину дяде Мите, пока он не скрылся на тропинке за акациями, потом осторожно поднялась на крыльцо. Хотела оставить букет на улице, передумала и вошла в дом с букетом.
Мать, лежа на кровати лицом к стене, плакала. Услышав, как скрипнула дверь, оглянулась, потом села, тыльной стороной ладони утерла глаза и, вопреки ожиданиям, сетовать не стала.
Ксана от пяток до макушки была похожа на мать: что глаза, что нос, что уши, мочки которых у Ксаны давно уже были проколоты, но сережки носить ей было рано, а мать в минуты жалости к самой себе любила повторять: «Умру вот – тогда мои вденешь». Коса у матери была длиннее Ксаниной, и, сколько помнит себя Ксана, мать всегда носила ее два раза обернутой вокруг головы.
– Ушел твой родимый…
Ксана не ответила.
– Побыл – и хватит, – проговорила мать, обращаясь к стене или потолку. – Все вы так. Пока нужна. А потом бросите…
Ксана взяла со стола пустую стеклянную банку и тихо прошла в кухню набрать воды для букета.
– Есть будешь? – спросила мать.
– Нет… – помедлив, отозвалась Ксана.
– Может, аппетит пропал?
Ксана не ответила. Возвратившись в горницу, молча поставила букет на стол. В простенке между окнами, как раз над цветами, висели в двух рамках фотографии: Ксаниного деда, Ксаниной бабушки, матери, трех материных братьев, что погибли во время войны, несколько фотографий Ксаны… Год назад мать подложила под стекло в одну из рамок фотографию дяди Мити: еще молодого, с черными, загнутыми вверх усами. Вытащит мать фотографию или нет?
– Что не отвечаешь?
– Я же, мам, сказала – не хочу.
– Избаловалась ты за этот год. Смотри у меня! – И добавила, оправляя подушки: – Слишком много воли стало… Валяете дурака…
Ксана поглядела на русый затылок матери и незаметно скользнула в другую комнату, что была ее «собственной». Здесь она спала, здесь готовила уроки, здесь пряталась на время от шумных материных бесед с дядей Митей.
Ксана выглянула в окно и сначала увидела только пыльный след по дороге от леса, потом вынырнул из небольшой ложбинки на склоне велосипед, и Ксана разглядела даже, как полощется на ветру Димкина рубаха.
Он правил одной рукой, потому что другой удерживал букет посредине руля.
Потом он опять ненадолго скрылся в низине.
Затем показался уже на подъезде к дому тети Полины. А против дома Ксаны – может, умышленно, а может, случайно – притормозил и глянул на окна.
Ксана отошла в глубь комнаты.
– Иди ешь! – крикнула из кухни мать.
– Иду… – отозвалась Ксана.
* * *
Дядя Митя с незапамятных времен был в округе единственным и полномочным представителем закона. Большой, неторопливый, с лихими, вразлет, усами, он принял когда-то – уже не помню когда – сельский участок Ермолаевка – Холмогоры и, внушительный при своей могучей фигуре, сразу стал для всех дядей Митей, хотя лет ему тогда едва перевалило за тридцать. Но годы шли.