Читай под акациями, а?
– Но чтобы честно? – наклонив голову к плечу, сказала Ксана и чуточку покраснела при этом. Но не смутилась.
– Честно! – поклялся Димка.
Со стороны Холмогор показалась упряжка. От нечего делать кто-то уныло и однообразно понукал: «Н-ну, давай!.. Н-ну!..»
Ксана неприметно вздохнула:
– Задержалась я… – Чиркнула башмаком по пыльной колее и сразу сделалась чужой, строгой. – Ты дальше не провожай меня, ладно?
Димка машинально передвинул за спину полевую сумку, в которой носил учебники. Помедлил.
– А в воскресенье ты пойдешь к камню?
– В воскресенье… – повторила Ксана, вслушиваясь в тарахтение приближающейся телеги. – Наверно… Листья надо собрать. – И провела башмаком еще одну дорожку в пыли. – До свиданья.
Руки она на этот раз не подала.
* * *
Отношения между Ксаной и Риткой внешне были самые хорошие, но особой привязанности между ними не существовало.
Ритка считалась в школе первой красавицей, привыкла быть в центре внимания… и немножко ревновала подругу. А к чему, она толком сама не знала. Соседка тетка Полина в разговоре с Риткиной матерью однажды сказала про Ксану: «Что мать, что эта – напускают на себя, вроде не одним, что другие, миром мазаны». И тетка Полина, поджав губы, шевельнула плечами, бедрами, головой, показывая, что такое напускают на себя мать и дочь. Ее «напускают» очень совпадало с личными представлениями Ритки о людях. Один из них делает вид, что он такой, другой – сякой, третьему нравится выглядеть еще каким-то: все зависит от внешних признаков, от грима, от маскировки. А она, Ритка, была открытой – вся на виду, не умела прикидываться особенной: загадочной или таинственной, недоступной… И это злило Ритку: все считали ее кривлякой, а кривлякой-то по-настоящему была не она!..
Просто веселой Ритке пока во всем в жизни везло, и, если ее обходили какой-то крохой внимания, радости, успеха, она эту кроху считала украденной у себя.
Ксана не столько понимала, сколько чувствовала эту черту ее характера, и, когда бывало нужно с кем-нибудь поговорить, поделиться чем-то, когда становилось грустно в одиночестве, она шла не к Ритке, а к Валерке, хотя у Ритки было веселее, тогда как Валерка мог сидеть и молчать часами…
В четверг после обеда небо заволокло серыми тучами, и сначала они были высоко, потом припустились к вершине Долгой, к лесу, будто накрыли сверху небольшое, покинутое в чаше гор село Ермолаевку, и заморосили медленной, тягучей моросью, которой не видно конца. Это было первое осеннее ненастье.
Ксана сидела у окна, глядела, как постепенно собираются на стекле дрожащие капли и, отяжелев, скатываются, прочертив ломкую дорожку…
Мать была на работе, и от тишины в комнатах, от мороси за окном было одиноко. Ксана попробовала разогнать тишину с помощью старого, ободранного на углах патефона. Но, прокрутив несколько пластинок, отказалась от этой затеи. И патефон и пластинки были до невозможного древними. Мембрана трещала, как трещит соль на горячей плите…
Подняв патефон на его всегдашнее место, на комод, и прикрыв его белой салфеткой с вышивкой ришелье, хотела заняться уроками, но все необходимое к завтрашнему дню она сделала еще накануне и, посидев минут десять перед окном, решила сходить к Валерке.
Валерку она застала во дворе, под навесом, где тетя Роза сложила на зиму сено. Валерка выбрал из основания стога несколько охапок, и получился уютный шалаш, который укрепляли две перевязанные сверху жердочки. Ксана сразу нырнула в это углубление. Валерка подвинулся на скамейке. Громко спросил:
– Хорошо?! – словно перед ним хлестал дождь, а не скользила легкая, почти невесомая морось.