Похолодевшая Парис замерла на месте, на губах ее застыла та самая улыбка, которой она улыбалась ему, услышав слова прощания. Но он же обещал ей! Ему так понравились ее проекты, он сказал, что она гениальна, истинная золотая жила по части новых идей. Как же она старалась для него… Озадаченный взгляд ее остановился на сером платье из мягкого шелка, что маленьким комком лежало на полу там, где Амадео раздел ее. Голубовато-зеленые атласные туфли валялись у ее ног. «О, Боже, – подумала она и закричала, – что же я наделала?» Слезы побежали по ее лицу, когда она вспомнила о своем решении, вспомнила, как думала о том, что не должно же это быть настолько плохо, как даже радовалась тому, что произошло. Борясь с отчаянием, она вдруг ощутила приступ дурноты – и вот уже ее охватила ярость. Ярость на Амадео, на себя, на высокую моду и фабрики шелка, и на Дженни, что никогда не давала ей денег, неизменно повторяя, что талантливый человек сможет их заработать сам для себя.
Парис вскочила на ноги и, голая, подбежала к рабочему столу. «Merde!» Она смахнула наброски изысканных платьев. Взмах другой руки – и лампа полетела на пол. «К черту все это!»
С криками ненависти она топтала рисунки. «Выродки!», вопила она, подбегая к полкам и швыряя с них на пол рулоны тканей, а потом, не насытив полностью свою злость, трепала и дергала сброшенные ткани разных цветов, опутавшие ее колени. «К черту все эти ткацкие фабрики!» – стонала она, набрасываясь на серое шелковое платье. Один злобный рывок – и оно разодрано сверху донизу. «Я ненавижу шелк, я ненавижу весь этот проклятый шелк…» Она пнула то, что осталось от платья, и ярость ее достигла предельного напряжения. Лакированный поднос продолжал стоять там, где они оставили его с недопитыми стаканами виски и кампари. Парис на мгновение перевела дыхание и сделала глоток из своего стакана. Вино показалось ей таким гадким и горьким, что с гримасой отвращений она швырнула стакан на пол. «Все к чертям!», взвыла она и побежала в ванную. Яростным пинком она распахнула туда дверь, слишком поздно вспомнив, что была босиком. Боль ушибленного большого пальца мгновенно поглотила все другие чувства, она дула на него, сидя на полу, растирая ногу, и слезы полились вновь.
– Ты дура, Парис Хавен. Какая же ты дура! – выла она. Ей пришла в голову мысль, что, если бы она не отдалась Амадео, он мог бы дать ей денег, и она опять саданула в дверь ванной. – Да, – горько прибавила она, – ты дурочка.
Зазвонил телефон, но она, глядя на черный аппарат, замерла в неподвижности у стены. Кто бы это ни был, у нее нет настроения разговаривать. Через некоторое время он перестанет звонить. Она ждала и ждала. Ну вот, так-то лучше.
Она обязательно примет душ; возможно, это очистит ее, она смоет с себя Амадео Витрацци, она должна снова почувствовать себя человеком. Ох, дьявольщина, опять телефон! Почему бы им всем не убраться и не оставить ее в покое? Колеблясь, она остановилась в дверях ванной комнаты. Телефон звонил настойчиво, бесконечно. Черт бы его побрал, что с ним стряслось? Не стоит спешить, ведь, в конце-концов, должен же он когда-то перестать звонить. Звук был такой пронзительный. Она все-таки сняла трубку.
– Да?
Ее голос был так тих во внезапно наступившей тишине.
– Mademoiselle Paris Haven?
– Oui, c'est mademoiselle Haven. Qui est a l'appareil?
– Ne quitter pas, mademoiselle. Los Angeles vous demande.[6]