Мандельштам о специфике поэмы как жанра не обмолвился ни единым словом. Он помнил небольшие отрывки и строчки из "Кому на Руси жить хорошо" и поминал "Медного всадника". В самом начале нашей эры могло показаться, что у нас существует некоторая аналогия с Петров-ской эпохой. С известного отдаления стало ясно видно, что сходства нет: две эпохи разнонаправ-ленны и ведут к разным результатам. Думаю, что ничего похожего на "петербургский период" наша жизнь не даст.
[433]
Впрочем, кто знает, как все будет выглядеть через несколько сот лет. Может, даже найдутся любители архаических книг, написанных по методу социалистического реализма... Будут ли только эти столетия и люди, способные читать?
Лучшее определение социалистического реализма я услыхала в 1938 году от бойкого молодого фотографа. Я готовилась к аресту, и мне захотелось оставить близким на память свою фотографию. Фотограф требовал, чтобы я подняла голову, опустила голову, наклонила голову... Мне надоело, и я сказала с раздражением: "Не мудрите, снимайте, как есть". "Значит, вы против социалистического реализма", - заключил фотограф. Я заинтересовалась, что он под этим понимает. "Соцреализм, - пояснил он, это немножко лучше, чем на самом деле..." Ошибка только в количественном определителе - не "немножко", а "множко"... Впрочем, книг, напи-санных этим методом, я не читала - в них нет ни "тяги", ни просветления. Они пахнут кулька-ми и писательскими дачами.
Все проблемы жанров мне абсолютно чужды, и я знаю только одно лирические стихи никогда не замутняют сознания. От погружения в лирику, как бы трагична она ни была, созна-ние просветляется и очищается. Происходит нечто вроде катарсиса (тоже неопределимое, но вполне объективное понятие). В поэме же есть темное и опасное, порожденное, скорее всего, не глубиной и единством порыва, а чистой "тягой", внешним блеском и текучестью ритма ворожбой и колдовством, завлекающими и не дающими разряда. Л.Я.Гинзбург говорила Ахма-товой, что в "Поэме без героя" она пользовалась "запрещенными приемами", хотя приемов этих никто не запрещал. К поэме приложимы слова Ахматовой, сказанные про самое себя: "Какая есть, желаю вам другую". Я далека от мысли считать, что все существующее разумно (тем более что бывает истинное, а бывает и мнимое существование), но поэму все же приходится прини-мать такой, как она исторически сложилась, - с ее текучестью, индивидуалистическим душком, капризами и неизбежной дымкой таинственности. "Тяга" проносит читателя от верховья к устью, но, оглянувшись на весь путь, он чувствует, что из-за быстроты движения ему не уда
[434]
лось разглядеть ни реки, ни берегов. Поэма в чем-то сходна с быстро бегущим временем, которое потом слипается в один ком. (Мандельштам, видно, это знал, потому что не преминул заметить, что "Божественная комедия" наращивает время.) От многих поэм у меня остался только "рассказ" да еще несколько разрозненных строк. Ахматова совсем иначе относилась к поэме, и ее отношение мне столь же чуждо, как культ "красавиц". Она назвала поэму "столетней чаровницей" и снабдила ее дамскими аксессуарами - брюлловское плечико, кружевной платочек "А столетняя чаровница вдруг очнулась и веселиться захотела. Я ни при чем. Кружевной роняет платочек, томно жмурится из-за строчек и брюлловским манит плечом..." Она говорила о "колдовской силе" поэмы и, очевидно, считала ее порождением романтизма. Не отсюда ли ее поверхностный блеск и соблазн?
Мандельштам написал в рецензии на Поисманса, что романтики не знали жизни, а декаденты (Поисманс) знали. Поэма, порождение романтизма, скользит по жизни и потому не содержит жизнеутверждающего начала. В лирической поэзии, главная тема которой становление личности, всегда есть жизнеутверждающее начало. Обретая себя, личность познает себя и свое место в жизни. Для романтика смерть - незаслуженная обида. Для того, кто нашел свое место в жизни, исполненной смысла, смерть - последний творческий акт. Я думаю, что приятие жизни во всей ее сложности, со всей ее бедой и горем, в сознании, что через текущую жизнь познается иная, а через творение Творец, то есть в жизнеутверждении, заключается очистительная сила лирики. Для меня лирика - большая форма по сравнению с поэмой. Поэма - большая стихо-творная форма только в количественном смысле: в ней много строчек.
[435]
XII. Черновик
"Поэма без героя" сопоставима с "Шумом времени". Обе вещи появились благодаря оди-наковому психическому импульсу. И ту и другую можно определить как поиски утраченного времени, в котором находится ключ к настоящему. Для Ахматовой это еще и последний взгляд "на красные башни родного Содома", и от такого взгляда удержаться почти невозможно, хотя известно, какова расплата за нарушение запрета. Мандельштам утверждал, что память его работает "не над воспроизведением, а над отстранением прошлого". В какой-то степени это могла бы сказать и Ахматова, но, отстраняя прошлое, видишь его с непереносимой яркостью и выпуклостью. "Шум времени" - рассказ о прошлом. Оно уже не существует, но, воскресая в памяти, полно конкретности и до боли яркого виденья людей и вещей, чем-то символизировавших время: концертное безумие, репетитор, еврейская квартира с запахом кожи и кресло "тише едешь, дальше будешь", парады на Марсовом поле и эсеровская семья Синани... В "Шуме времени" Мандельштам искал ответа на мучившие его вопросы, в частности, первым встает вопрос: откуда взялась отчужденность от текущего времени? "Шум времени" стоит между стихотворениями "Век" и "1 января 1924" - книга в основном написана в 23 году в Гаспре, когда изоляция еще была добровольной. Подспудная тема в прозе скрыта, но она та же, что в стихах. Именно к прикрытости и затушеванности основной темы и личной в ней заинтере-сованности Мандельштама относится фраза о том, что память его враждебна всему личному. Там, где назад оглядываются любовно, все выглядит идиллично, но никакая идиллия Мандель-штаму не свойственна. Ирония тоже ему чужда, а ведь она часто маскирует идиллию. У него жесткий и трезвый взгляд, который создает видимость бесстрастия, но тем не менее "Шум времени" глубоко личная книга, хотя автор не говорит о своей заинтересованности в каждой из выдвинутых тем.