Всего за 349 руб. Купить полную версию
Я ушел. Надо было что-то менять, и менять основательно, конструктивно, но что именно и как – придумать не мог. Кара, должно быть, действовала, а может быть, многомесячное хождение по театрам Москвы сказалось, голова была вялой, инертной… В общем, чувствовал я себя, прямо скажем, не шибко. А здесь еще моя дурацкая взбалмошность. Вдруг ни с того ни с сего вздумал худеть. Мода, видите ли. Но здесь я не совсем искренен, признаюсь. Было иначе. Кто-то сказал, не помню: "Познай себя – и обретешь мир". Хоть и не совсем представлял себе, что я буду делать и как подобраться к такой громоздкой недвижимости, как вселенная, все равно это показалось мне заманчивым: мало ли – обретешь мир. И я решил начать с покоя в себе, а через это приручать уже и все остальное, то есть всю нашу планету. Я пришел к этой мысли исподволь. Забот особенно никаких, времени свободного – пруд пруди. Истина через познание самого себя, через самоограничение завладела мной целиком, просто поглотила меня. Уж очень хотелось ощутить: я и вселенная, и больше никого, ни одного директора. Начал постепенно урезать себя в пище. Не то чтобы на научной основе – институт голода там, диета, и за месяц пузо втягивается, глаза проваливаются и начинаешь ходить вприпрыжку с лихорадочным блеском в глазу, удивляя всех своей повышенной общительностью, желанием рассказывать всем и все, как славно и легко себя чувствуешь. Пугая ежеминутной готовностью продемонстрировать свой ввалившийся живот, предварительно и незаметно, разумеется, еще больше втянув его в себя. Нет, у меня тогда была своя метода. Никаким врачам я не показываюсь – в деле похудания они ни к чему. Я просто начинаю мало есть. Способ доморощенный и примитивный до смешного, но эффект поразительный. Вот пить в это время нужно больше, и хорошо бы дистиллированную воду, освобожденную от всяческих солей и кислот. Нет ее – на каждом углу торгуют газированной водой. Нет – тоже не следует отчаиваться. В некоторых цоколях домов есть краны для поливки улиц в летнее время: открываешь этот кран и пьешь сколько твоей душеньке угодно – вода чистая. Ну, правда, это сопряжено с некоторым неудобством. Желательно, чтоб рядом не случился дворник… А я не знал… пью себе преспокойно, и вдруг меня за руку цап – и давай кричать истерически, словно я пил не воду, а соляную кислоту. Я попытался было объясниться – так дворник тот еще и свистеть отрывисто стал, призывая на помощь. Смешно просто. Обо мне мать никогда так не беспокоилась. У нас в Сибири просто принято пить сырую воду во время обеда. Бывало, ешь-ешь, захотел пить – зачерпнешь ковшиком из бочки, и прекрасно. Ни крика, ни шума, а здесь – крепко так держит, видно, боится, что упаду, – заботливый такой. Ничего бы этого не произошло, будь этот кран вмонтирован несколько повыше, а он был низко, у самого асфальта, и мне пришлось довольно долго быть на коленях. Положение не из завидных, неудобное положение. И стоило мне подняться, как кругом все поплыло, – и лихорадочная слабость с мелкой дрожью внутри. Видно, с диетой дал лишку. В общем, одно на другое. Здесь бы и подышать свободно, поглубже, самое время, а он со своим участием. Ни дать ни взять – медвежья услуга, а сказать неудобно, человек, видно, от чистого сердца – боишься обидеть. А он, продолжая свистеть, все сильнее сжимал мою руку выше локтя, даже больно стало. Я, помню, сказал ему:
– Знаете, больно…
И вот здесь он покорил меня совершенно. Он вдруг улыбнулся легко, просто. И еще сильнее своей клешней сжал мою руку. Мне тогда и невдомек было, что этим болевым ощущением он стремился отвлечь мой организм от тошноты и головокружения.
А выглядел, между прочим, тот дворник совершенно обычно, никогда б не заподозрил в нем ни глубины той, ни гуманности, ни ума. Есть такие обманчивые лица. И что самое поразительное, что делал он все это ну без всякой показухи, сантимента. И вообще москвичи это умеют, надо отдать им должное – никакой аффектации. Все просто. Молодцы.
Придя однажды опять в Театр-студию киноактера, я оказался в гуще популярных и просто знакомых по кино лиц. Такого скопища "звезд" я не видывал никогда раньше и, потерявшись несколько, тем не менее жадно вслушивался в сигналы этой удивительной Галактики. В общем-то это было нечестно, бессовестно – я подслушивал, но узнать тайны творчества, их жизненные устремления, приведшие к возможности так полно и явно выявлять себя, – упустить этот, может быть, единственный случай я не мог. Поминутно удаляя испарину со лба, я беспрепятственно переходил от одной "галактики" к другой. Здесь говорят о каких-то катерах, там рассказывают о забавных, острых ситуациях, просто смешно и весело острят; в общем, вели они себя, как обычные пришедшие на профсоюзное собрание люди, но… лишь с той простотой и полной раскрепощенностью, которую могут позволить себе лишь избранные – баловни судьбы. Они просто источали уют, удобство и взаимопонимание. Для них, казалось, не существовало невозможного, напротив – все легко и безбольно. Секретарь директора, которую я всегда видел с лицом замкнутым, как томагавк (и другой ее даже представить себе не мог), здесь улыбалась приветливо и мило, была общительна и стала даже привлекательной. А когда кто-то из знаменитостей бесцеремонно шлепнул ее по… ну, по этому… в общем, пошутил с ней довольно грубо и она не обиделась, не оскорбилась, а лишь кокетливо вскрикнула: "Ох вы, препротивный шалунишка этакий!" – я вмиг понял, что веду себя совершенно неверно. Не надо ничего из себя изображать – ни воспитания, ни повышенной вежливости, тем более что ничего этого во мне, в общем-то, нет и никогда раньше не было, – а нужно быть только самим собой, и больше ничего. Захочется шлепнуть – давай, шлепай. Это будет только мило и симпатично. И в тот самый момент, когда я воображал, что ухватил наконец нить, столь необходимую мне сейчас, их всех вдруг попросили в репетиционное помещение… "Второй акт с выхода гостей и до конца!" – прокричала женщина, распахивая двери. Вот те на. Оказывается, все они пришли на репетицию?! А никто из них ни словом не обмолвился ни о ролях, ни о каких-то там творческих соображениях, вроде тех и не существовало. Нет, как я ни вслушивался, как тихо и осторожно ни переходил бы я от одних к другим, из меня, конечно, никакой шпион никогда не получится. Смотреть во все глаза и не увидеть главного – такое надо уметь. Расстроенный, я не заметил, как вместе с ними подошел к тем дверям, но странно – казалось, они тоже были чем-то вроде расстроены, во всяком случае большинство из них. А некоторые актеры совсем сникли и нехотя, не спеша входили в двери. Общая перемена в их настрое была разительной, и ее-то не заметить было просто невозможно… И я вдруг все понял: ай-яй-яй-яй… вот это да-а. Это в их уже завоеванном положении? Невероятно!
У нас, у актеров, существуют всякого рода поверья, и поверий этих, тайн – превеликое множество. У каждого актера они свои, так сказать – индивидуальные. Призваны же они для одного – помогать нам, оберегать нас от провала. Но есть и расхожие общие, и одна из таких общих тайн кроется в простой с виду фразе: "Роль слезу любит". О, значит это многое: не болтай о роли, а приготовь ее как следует, не жалея себя, как если бы роль эта была единственная и последняя возможность разговора о необходимом, о жизни. И – молчи. Молчи. Если уж невтерпеж и тебя распирает от желания поделиться, как это у тебя все здорово, талантливо получается, то – плачь, хнычь, но не смей похваляться и предвосхищать то, чем ты собираешься завоевывать и поражать зрителя, иначе – провал. Молчи, и только таким жестоким самоограничением сможешь уберечь грядущий успех…
"Звезды" уходили за дверь погасшими, молчаливо – я был поражен. Это был ритуал перед началом работы, требовавшей жертв, дани от своих жрецов. Пораженный, я уставился в дерматиновую пухлость двери, ревностно оградившую их от меня.
Войти вместе с ними я не смел, но побыть хоть где-то рядом было до взволнованности приятно и даже немножечко гордо – вроде я тоже из их среды и имею отношение к их судьбам, к их всегда праздничной, полной поэтической прелести, загадок работе и жизни.
Что происходило на репетиции, к каким пластам глубин человеческих добирались они там?
В стороне от той заветной двери у стены сиротливо стояла яркая двустворчатая заставка от какой-то декорации. Подумалось: а есть что-то общее со мной – тебя выставили, меня не впустили, и вот мы оба здесь: ты у стенки, я – тоже. Сперва неосознанно, спотыкаясь, я то и дело задерживался взглядом на ее намалеванной праздничной мозаике. Заставка служила, должно быть, входом во что-то – на лицевой ее створке был вырезан дверной проем, в который откровенно, не стесняясь своей наготы, глядела мешковина тыльной стороны другой смежной створки. Вокруг этого дверного проема надменно-иронической рукой бойкого художника была выведена вся прелесть летней сказки: какие-то фантастической величины и формы цветы, травки, лепестки, цветастые стрекозы и бабочки парили над праздничной свежестью цветов. И все это было сдобрено обилием щедрого солнца… А по еле угадываемой тропинке вглубь уходила девушка в светлом платье. Уходила быстро, едва касаясь ногами травы. В ее порыве уйти угадывалось, однако, желание оглянуться и, может быть, даже позвать с собой вдаль, и она уже повернула голову и приоткрыла рот… но ветка дерева досадно перекрывала собой ее глаза. Женщина вроде дразнила: "Ну что же ты, входи… ты так настойчив, – вот дверь, видишь?.." – и, не сказав самого важного, неудержимо удалялась, готовая в каждое последующее мгновение произнести окончательное "идем".
Передо мной две двери: настоящая, добротно утянутая, как молодой лейтенант, портупеей, крепкими, крест-накрест, узкими полосками дерматина, – не впустившая меня, и другая, впрочем, даже не дверь, а вырез, обнаживший серый холст мешковины, за которой была стена – тупик, но до чего огромный, щедрый мир сулил мне этот лишь кистью намалеванный вход в жизнь, он был открыт, звал и был прекрасен. Чудо.