— Я всегда искренне восхищался своим первым напарником. Это был честный, мужественный и добрый парень. Однажды случилась автокатастрофа, и маленькой девочке отрезало руку осколками лобового стекла. Так он кинулся в ближайший бар, набрал льда в полу плаща и завернул в него руку девочки, и потом ее благополучно пришили на место. Но перед тем, как уйти в отставку, он изменился.
— И как же он изменился?
— В худшую сторону. Стал брать взятки, обирать проституток, а однажды застрелил чернокожего подростка.
— У тебя такой возмущенный голос. Ты сейчас взорвешься.
— Я не возмущаюсь. Я констатирую факты. Ты варишься в этом, начинаешь говорить и думать как преступники, потом совершаешь поступок, на который, тебе казалось, ты не способен, — и тогда ты понимаешь: все, я скатился. Это тяжелый момент.
— Но ты-то не такой и никогда таким не станешь. — Она положила руку мне на грудь.
— Потому что нашел в себе силы уйти оттуда.
— Это ты так думаешь. В душе ты так и остался полицейским. — Она положила на меня свою ногу и провела ладонью по моей груди и животу. — Тут одному офицеру не помешает капелька женского внимания.
— Завтра я схожу к монахиням и запишу Алафэр в детский сад.
— Неплохая идея, шкипер.
— А потом мы все вместе сходим в бассейн и где-нибудь в Сент-Мартинвилле поужинаем.
— Как скажете, офицер. — Она крепче прижалась ко мне. — Какие еще будут планы?
— Завтра вечером в парке будет бейсбольный матч. Давайте устроим себе маленький праздник.
— Разрешите вас здесь потрогать? О-о, а я-то думала, офицер такой правильный, на него женские чары не действуют. Мой пупсик, оказывается, неплохой актер.
Она поцеловала меня в щеку, потом в губы, уселась на меня верхом и, смеясь, заглянула в глаза. Ее милое лицо, загорелое тело и пышная белая грудь в лунном свете казались серебристыми. Она приподнялась, помогая мне войти в нее, ее рот округлился; я принялся целовать ее волосы, шею, грудь, гладить ее плечи, спину и упругие бедра. Наконец-то вся усталость и напряжение трудного дня, спрятанные в моем теле, как спрятан солнечный свет в бутылке виски, покинули его, растворились в ритме ее дыхания, в ласке рук и во всей ее любви, огромной, неумолимой и всепоглощающей, как море.
* * *
Сны уводили меня в тысячи мест. Порой мне грезилось, как мы с отцом рыбачим с пироги; рано-рано — еще не растаял предрассветный туман — я забрасываю спиннинг рядом с поваленным стволом кипариса, и вот уже трепыхается на поверхности воды золотисто-зеленый большеротый окунь. В ту ночь мне приснились военные вертолеты; они летели низко-низко над пологом джунглей и реками цвета кофе с молоком. Во сне они летели беззвучно и были похожи на огромных стрекоз на фоне лавандового неба. Когда они подлетели ближе, я увидел стрелка, высунувшегося из кабины и пускавшего очередь за очередью вниз, по деревьям. Поток воздуха, поднимаемый лопастями, пригибал верхушки деревьев, пули вздыбливали воду в реках, стучали по крышам брошенных рыбацких деревень, вспахивали жидкую грязь придорожных канав, взрыхляли рисовые поля. Я видел лицо стрелка — оно казалось испуганным и постоянно дергалось от отдачи автомата. Мне был виден только один его глаз — сощуренный, слезящийся от бездымного пороха, в нем словно в зеркале отражались горящие деревни, жители которых попрятались под землю, как мыши, опустошенные земли и туша водяного буйвола, лежащая и гниющая на жаре. Его руки покраснели и распухли, палец намертво вцепился в спусковой крючок, во все стороны летели стреляные гильзы. Стрелять-то, собственно, было уже не в кого, но он не переставал жать на курок. Он до конца жизни ни на миг не забудет этот уголок земли, который разорил собственными руками, который стал его наркотиком, его карой.