Ни агония, ни безумие и ни горе, сопровождавшие ее дни, не угнетали ее так, как холод. Но говорила об этом скупо и неохотно, словно стесняясь ничтожности собственных страданий на фоне того, что ее окружало. Она была очень красива: миндалевидные глаза, нежные губы и тонкий точеный нос. И все это пропадало зря. Брунетти, человек из плоти и крови, искренне не понимал, что заставляет таких женщин принимать постриг.
– Как она? – спросил он.
– Хорошо, Dottore. – Это означало, что на этой неделе она ни на кого не нападала, ничего не разбила и не покалечилась.
– Она ест?
– Да, Dottore. В среду она даже обедала в столовой. – Он подождал, думая услышать об ужасных последствиях этого события, но сестра молчала.
– Можно мне ее увидеть?
– Конечно, Dottore. Хотите, я пойду с вами? – О, милосердие женщины, что на свете может быть прекрасней?
– Благодарю вас, сестра. Да, пойдемте. Она будет меньше волноваться, когда увидит нас вдвоем.
– Да. Это будет для нее не так неожиданно. Привыкнув к вашему присутствию, она успокоится. А когда она поймет, что это вы, Dottore, она будет просто счастлива.
Это была ложь. Брунетти знал это, и сестра Иммаколата знала. Лгать было грешно, но все равно раз в неделю она повторяла это для Брунетти и его брата. Потом она на коленях замаливала свой грех, который не имела сил не совершать, зная, что согрешит снова и снова. Зимой, после вечерней молитвы, она открывала окно и ложилась на постель без одеяла, единственного одеяла, которое ей дозволялось. И так каждую неделю.
Теперь же она повернулась и повела его знакомой дорогой в палату 308. В коридоре, справа у стены сидели три женщины в инвалидных колясках. Две ритмично колотили руками по подлокотникам своих колясок, бормоча бессмыслицу. Третья раскачивалась туда‑сюда, вперед‑назад, как безумный живой маятник. Когда он проходил мимо, та из них, от которой всегда несло мочой, схватила его за руку.
– Ты Джулио? Ты Джулио? – залепетала он.
– Нет, синьора Антония, – сказала сестра Иммаколата, наклоняясь и гладя ее по коротко стриженным седым волосам. – Джулио уже ушел. Разве вы не помните? Он принес вам вот эту милую зверушку. – Она взяла с колен женщины маленького изжеванного медвежонка и попыталась всунуть ей в руку.
Старуха подняла на сестру свои изумленные глаза, изменить выражение которых было бы под силу только смерти, и спросила:
– Джулио?
– Правильно, синьора. Джулио принес вам этого orsetto. Взгляните, какой он славный.
Старуха забрала у сестры игрушку, поглядела на Брунетти и снова спросила:
– Ты Джулио?
Сестра Иммаколата взяла его за руку и повела прочь, говоря:
– Ваша матушка причащалась на этой неделе. Ей сразу стало лучше.
– Не сомневаюсь, – ответил Брунетти. Каждый раз, приходя сюда, он чувствовал себя как человек, который знает, что ему вот‑вот причинят боль – сделают укол или выставят на мороз, и в ожидании боли он непроизвольно напрягает мышцы. С той разницей, что у Брунетти, вместо мышечного напряжения, наступало, так сказать, напряжение душевное.
Он остановился у дверей палаты, где лежала его мать, и на него внезапно набросились, точно фурии, тени из прошлого, будто ждали его там. Вот все их большое семейство собралось за ужином, стол ломится от еды, смех, шутки, и над всем этим – высокий и звонкий голос матери. Он вспомнил, как она закатила истерику, когда он сказал ей, что женится на Паоле. И как в ту же ночь она пришла к нему в комнату и отдала ему золотой браслет, единственную память о муже, сказав, что это для Паолы, потому что браслет должен принадлежать жене старшего сына.
Усилием воли он заставил себя вернуться в настоящее и видеть только дверь, белую дверь и белую спину сестры Иммаколаты в монашеском облачении.