Дорога бежала навстречу, словно цветной фильм. Окрестности и в самом деле были живописны, художники часто рисовали эти желтые поля на серо-голубом фоне гор. Они же в этот день лицезрели все это в четвертый раз. Лазинский занимался карамелью, у Шимчика на коленях лежала газета, взятая на столе у инженера: политика, спорт, из зала суда, церковь, дорожные происшествия… «Если не завтра, то на днях наверняка опубликуют заметку и о сегодняшней катастрофе, - думал он, - непременно подчеркнут, что причина - алкоголь. Непьющие будут торжествовать, врачи придадут разбитой голове погибшего более или менее приличный вид, уберут жуткую гримасу… Что видел он в последнюю секунду жизни? Черешню, ставшую вдруг гигантской? И все? Многие утверждают, что в эту секунду проходит целая жизнь, вспыхивает огнем из тысячи орудий, потом тупой удар - и конец». Шимчику показалось, что он шепнул: «Тьма», но, взглянув на водителя, успокоился: нет, не шепнул. В зеркале отражался Лазинский, их глаза встретились и равнодушно разошлись, ничто их не сближало, даже совместная работа.
«Победа» остановилась. Серый фасад, ворота и лестница у двери, и коридор, и снова двери, и кресла, и окно без шторы, черепаха и ковер, и портфель из пластика на письменном столе. Шимчик рассеянно взял портфель и принюхался: хлор уже улетучился. Рассматривая документы, он уже представлял себе не живого человека, а его останки. И тут у Шимчика пробежал мороз по коже: «Живой он мало интересовал меня, человеку нужно было погибнуть, чтобы войти в мой мир, в мою жизнь сквозь призму показаний врача с рекламными зубами, толковавшего об инфаркте. И о сигаретах: если б у дороги не было черешни, инженер Дезидер Голиан погубил бы свою жизнь никотином. Где-то далеко. Если бы доехал, куда собирался доехать. Переплыл через реку. Я смотрел на его сестру; у нее на глазах были слезы, когда она говорила о реке».
Лазинский наблюдал за ним - Шимчик не пригласил его войти, - он присутствовал здесь как нечто само собой разумеющееся, как воздух, а может быть, и совесть.
Лазинский опустился в кресло и спросил:
- Что вы имели в виду, говоря о Вондре?
- Я? - Шимчик встал, как будто вспоминая, хотя он все отлично помнил. - Когда это?
- Когда мы вышли от Бачовой.
- Да, да, было такое дело. Ничего особенного. Просто надо звонить в Прагу.
Лазинский кивнул, да, конечно, в Прагу надо звонить. Но чувство, что капитан чего-то не договаривает, не оставляло его.
- А я пока буду у начальства, - добавил Шимчик.
- Будет исполнено. Что сказать товарищу полковнику?
- Доложите, как обстоят дела. И скажите, что мы просим сообщить те, давнишние сведения Голиана. Обнаружен ли кто-нибудь из агентов, им указанных. А если нет… Хотя ладно, этого мне более чем достаточно.
- Почему эти старые сведения вас так интересуют?
- Хочу понять Голиана.
- Товарищ капитан, мы расследуем причины его гибели.
- Вероятно, тут есть что-то еще. Причины мне достаточно ясны.
- Убийство? Кто убийца?
Но Шимчик словно не слышал. Стоял, курил.
- Вы уже поверили в Шнирке?
- Да. Он, конечно, существует. Сидит себе дома и посмеивается, что здорово нас облапошил. Хотя весьма возможно, что его смех скоро оборвется…
- Где он? Где-нибудь в ФРГ?
- Это не столь важно. Смех его оборвется, как только он узнает, что инженер погиб. И - можете отнестись к этому скептически, дескать, фантазия старика! - как только узнает еще об одной смерти.
Лазинский застыл на месте.
- Где? Какая смерть?
- Где-то здесь. Не выпытывайте, я еще и сам не знаю.
- Ничего не понимаю. Умрет еще кто-нибудь?
- Уже умер, - тихо произнес Шимчик. - Я думаю, что Голиан тогда надул наших коллег из Праги. Хотя вопрос о господах из Мюнхена остается открытым: сделал ли он все то, что они требовали от него.