Ридо дотошно фотографировал нас со всех точек, размещая камеру во всех осматривающих нас местах, получая таким образом, как думал он, уникальные снимки, почти одинаковые братья которых производились сотнями и тысячами таких же, как он.
Съёмки занимали не больше часа, может быть. Эсфирь, оставшаяся на плёнках в то утро полностью, во всех видах, подошла ко мне после окончания и оба наших извиняющихся взгляда встретились в обязательности. Мы молча ушли в комнату, в которой были запертыми большую часть суток. Всё молча. Всё, как вчера. Аннах, правда, уже не стонала. Она тихо сидела у стены. Ничего не выдавало вчерашнего, кроме разбитого уголка нижней губы. Одежда скрывала избитое тело. И, наверное, ей было больно не от боли. Кажется. Ей было больно от смеха Аполлоса, Техааманы и Метте, которые весело забывали о ней. Мы с Эсфирь подошли к ней. Мы сели рядом. Я помню всё отчетливо. Эсфирь поправила пальчиками упавшие на лоб волосы Аннах. Она была такой сострадательной. Я был таким другим. Аннах уже не была забытой. Было забыто другое. Мною и Эсфирь было забыто то, что было утром, что обоим нам приходилось делать. Всем троим нам было хорошо, хотя, конечно, для Аннах это - относительно.
Я ни разу ещё не сказал должным образом о значительной перемене во мне, которая, возможно, созревала медленно, но обнаружила себя настолько быстро, что это принесло мне боль. Я говорю о том, что моя идеализация всего, всех, моё необыкновенно доверчивое и необращённое к действительности внимание оказалось выплавленным заново. До того, как я попал в рабство продажи теней, как писал один мистификатор своей биографии, я был мучим только одной мыслью, только одной жаждой - жаждой тела, юного, невинного, прекрасного тела, и как только я оказался при возможности его получения в своё регулярное (это было больше моих желаний) распоряжение, прежнее вожделение моё не вызывало во мне ничего, кроме презрения к нему и к себе. Внезапно, совсем внезапно, я оказался другим - не терпящим тела, равнодушным к его плотским желаниям, равнодушным к тому, к чему моя ещё недавняя реакция была резко противоположной. Прежде всего, для меня было очень трудным сопоставлять меня прошедшего и меня настоящего, ведь внутренне я никак не ощущал изменения, и указывали на него только факты, факты расхождения желаний. Я думал об удивительности, ведь ещё недавно я желал этого, а теперь это ненавижу.
Единственной причиной такого изменения я вижу, без сомнения, грубость, низменность Ридо, охранника, тех, кто покупал эти чёртовы фотографии, всю эту мразь, живущую только для ублажения собственной плоти. Любовь по принуждению стала причиной разрыва в развитии диких моих похотей. Ну да ладно.
Опять остаток большого дня мы провели в беспечности. Двойная беспечность, беспечность, приносящая вдвоем больше удовольствия беспечность по принуждению, в отличие от принудительной любви, которая удовольствия совсем не приносит, а наоборот, бросает в нас огненные муки невозможности взглядов, вины, обречённости. Это особая беспечность, когда обстоятельства подыгрывают тебе, когда попадаешь в задержку времени, когда попадаешь в рабство обстоятельств, когда получаешь свободу от того, что не в силах на эти обстоятельства повлиять. Так и мы. Мы с изгибах наших тел молчали, уверенные, что сегодня нас никто не может потревожить, что мы оставлены в собственное распоряжение, и эта уверенность была более непокалебимой, чем что-либо другое.
Я до сих пор не знаю, почему так быстро мы оказались в этом состоянии, когда уже совершенно не важны никакие подробности, когда не важно тело другого, когда не важно, какое оно и что делает оно с тобой, важно то, что оно рядом с тобой, а всё остальное - тлен.