Эру за эрой, век за веком
Старый диспетчер Время при деле,
Экспресс «Солнце» знай себе шпарит
К станции под названием Новая,
Взрывает, сжигает, испепеляет,
Усеет Плутон осколками Марса,
Ледник отдаст мой застывший труп,
Ледник, как и все кругом, загорится,
Застывший труп снова вспыхнет огнем.
Праведный огонь не загасишь.
Гори, гори, гори, гори!
Здесь было сказано все, однако не совсем все.
Вот почему кино, живопись и рок – особенно рок – иногда лучше слов.
Они высказывают то, чего нельзя высказать. Лучше, чем слова.
Улица вокруг Джима на миг заколебалась. Стала мерцающей и зыбкой, как мираж в пустыне. Потом остыла и сделалась опять незыблемой. Корнплантер-стрит стала такой же прочной, как пару секунд назад. И такой же убогой. В семи кварталах от Джима над крышами маячили черные гигантские трубы и верхние этажи сталепрокатного завода Хелсгетса. Гиганты были мертвы, ведь из них не валил больше черный вонючий дым. Джим помнил их живыми, хотя это было давным-давно, точно в прошлом веке.
Дешевая заграничная сталь задушила металлургию района. С той поры – так казалось Джиму – и начались несчастья его родителей, а стало быть, и его несчастья. Плавильные печи, извергая на город грязь и отраву, извергали также и благосостояние. А вместе с чистым воздухом пришли бедность, отчаяние, ярость и насилие. Хотя горожане могли теперь рассмотреть дом в двух кварталах от себя, своего будущего они разглядеть не могли и как будто не очень к этому стремились.
Эта улица и весь город были настоящей «Улицей Отчаяния», о которой поет Боб Дилан.
Джим вез по растрескавшемуся тротуару свои грязные, потертые ботинки. Он шел мимо двухэтажных бунгало, построенных сразу после войны. Перед некоторыми из них были палисадники; заборчики кое-где были выкрашены белой краской и не так давно подправлены. Внутри загородок были кое-где красивые газоны. А там, где травы было мало или вовсе не было, стояли на кирпичах старые машины или разобранные мотоциклы.
Утреннее солнце сияло на безоблачном синем небе. Но Джиму давно уже казалось, что свет в Бельмонт-Сити не такой, как везде. Здесь он был особенно резким и в то же время точно песок. Как может солнечный свет в чистой атмосфере напоминать песок? А вот поди ж ты. Джим не помнил, с каких пор ему стало так казаться. Вроде бы с тех, как у него начали расти волосы на лобке. Бздынь! И вот Он, необоримый Он. Бздынь! Он встает и раздувается, как рассерженная кобра, ни с того ни с сего – был бы хоть малейший намек на секс. Что угодно – фильмы, фото, реклама, шальные мысли, возникающие в уме образы – пробуждает Его к жизни, точно колдунья при помощи волшебной палочки. Бздынь! А вот и Он, хочешь красней, хочешь – нет.
Тогда-то дневной свет в Бельмонт-Сити и стал резким и песчаным.
Или нет?
А может, это началось, когда Джима посетило первое «видение». Или когда на нем впервые появились «стигматы» <Психопатическая реакция, при которой у фанатично верующих появляются раны на тех же местах, что у распятого Христа. (Примеч. пер.)>
За полквартала впереди по Корнплантер-стрит Джим увидел своего закадычного дружка, Сэма Вайзака (Ветряка). Сэм стоял у белого штакетника в своем палисаднике. Джим прибавил шагу. Только дед, Рагнар Гримсон, норвежский моряк и механик по локомотивам, да Сэм Вайзак любили Джима по-настоящему. Все они были точно камертоны, настроенные в унисон. Но дед уже пять лет как умер (может, это тогда свет стал резким и песчаным), и теперь только Джим и Сэм звучали на одинаковой частоте.
Сэм был ростом шесть футов и очень тощий. Его худая и заостренная физия могла бы послужить моделью для Койота из мультика «Догонялки». У Сэма был в точности такой же голодный и отчаявшийся вид, но в близко посаженных, темнокарих глазах не наблюдалось, как у Койота, неугасимой искорки надежды. Блестящие черные волосы стояли на голове шапкой, почти как «африканское солнце».
– Какие люди! – закричал Сэм, завидев Джима. Голос у него был пронзительный и плаксивый.