Взгляд его, казалось, проникал в мозг и взвешивал на самых точных весах мысли собеседника. Лицо его — сегодняшнего Аввакума — представлялось мне сейчас хуже, чем когда бы то ни было. Оно напоминало лицо то ли художника, отставшего от времени, то ли артиста, покинувшего сцену, то ли стареющего холостяка, у которого за спиной множество любовных историй. Морщины, избороздившие лоб и щеки Аввакума, стали длиннее, подбородок — костистее, челюсти — резче очерченными. Волосы и виски серебрились еще больше, кадык заострился.
Худощавость придавала его лицу подчеркнуто городской, я бы сказал, даже аристократический вид; никто бы и не подумал, что в жилах его предков могла быть хоть капля крестьянской крови. Но руки его, с сильными кистями и длинными пальцами, с резко очерченными сухожилиями излучали первобытную силу и врожденную ловкость. Я всегда думал, что среди его предков непременно были строители мостов и домов типа, скажем, трявненских или копривштенских мастеров.
Высокий, сухощавый, в широкополой черной шляпе, в свободном черном макинтоше, мрачный, но с горящими глазами, он походил на того странного вестника, который явился когда-то к больному Моцарту и поручил ему написать «Реквием».
По натуре общительный, Аввакум жил уединенно, и это было непонятным, труднообъяснимым парадоксом его жизни. Он имел много знакомых — особенно среди художников, археологов, музейных работников, — и все они признавали его большую культуру, его несомненные достоинства как ученого и то, что он интересен и занятен как человек. Аввакум был желанным гостем в любой компании, его общества искали, с ним можно было засидеться за полночь и не заметить, как пролетело время. Он был тем, кого французы называют «animateur» — душой небольших компаний культурных и воспитанных людей.
И вопреки всему этому у него не было друзей. Было много знакомых, но жил он очень одиноко. Почему?
Аввакум был любезным и внимательным собеседником, но никогда и ни в коем случае не позволял себе быть «прижатым к стене». Он обладал огромными познаниями и гибким умом и во всех спорах оказывался бесспорным победителем. А ведь известно, что множество людей с трудом терпят чужое превосходство, не любят чувствовать чей-то перевес над собой. Они могут уважать «превосходящего», слушать его, рукоплескать ему, но любят его редко.
Умение Аввакума отгадывать по едва заметным внешним признакам то, что действительно произошло с тем или другим из его знакомых, не только удивляло, но вызывало тревогу и какой-то смутный страх перед ним. У каждого смертного есть свои маленькие и большие тайны, которые ему не хочется выставлять напоказ или поверять кому-то. И когда он видит или чувствует, что чья-то чужая рука способна сдергивать завесу над тайнами, он не без основания начинает бояться и за сокрываемое им самим.
Глаза Аввакума были теми «окнами», через которые можно было смотреть только изнутри, но чужой взгляд они не пропускали, заглянуть в них было нельзя, невозможно. Они не только не пропускали чужого взгляда, но сами зарывались, проникали в него, добирались — пусть в шутку — до сокрытого. И потому глаза Аввакума были в известном смысле ловцами — ловцами тайных мыслей и скрываемых чувств.
Вот почему Аввакума уважали, но не любили.
Да и сам он всегда чувствовал себя в любом обществе старше всех и более всех обремененным заботами. Но он вовсе не испытывал неприязни к этим людям. Им владело тягостное чувство, будто он знаком с ними уже десятилетия и, если захочет, может раскрыть всю их подноготную, а они ничего не могут от него утаить.
Аввакум все ждал друга, но тот не появлялся, и он так и не узнал его. Тоска по нему росла в его душе день ото дня. Он ждал этого друга точно так же, как ждал по вечерам, что кто-то позвонит ему в дверь.