Он молчал, пока на следующее утро Гаранжин битый час упрашивал Моисеева отпустить Жармухамедова в Москву. Моисеев отводил взгляд и нёс малоубедительную околесицу о жёстком игровом графике, ограниченном бюджете федерации в целом и команды
в частности, невозможности пожертвовать основным игроком перед турне по США и совсем натянуто и неуместно о стойкости духа советского спортсмена, чести и долге перед страной и товарищами. Гаранжин надрывался, уговаривал, угрожал, метался взад-вперёд по комнате, надеясь достучаться до человечности Моисеева, а Алжан стоял у двери и за всё это время не шелохнулся, дышал через раз, моргал и то вряд ли.
Он молчал, когда окончательно выяснилось, что домой, проститься со Снежинкой, его не отпустят. Всю свою невыстраданную боль он вымещал на мяче. Состояние его было таким, что и Гаранжин, и ребята переживали, довезут ли его обратно до Москвы. Он знал, постоянно чувствовал, что в сборной по очереди дежурили, наблюдая за ним, устроив настоящую слежку, в раздевалке, гостинице и даже в душе. Его ни на минуту не оставляли одного. Чаще всего рядом с собой он замечал Болошева, но не реже встречался взглядом и с Сергеем, в глазах которого читал прежнюю просьбу-приказ: «Даже думать не смей!». Белов беспокоился не напрасно. Но слежка за Алжаном была такой, что он ничего не смог бы с собой сделать. И он не сделал. Ради сборной. Ради товарищей. Всё, что ему оставалось, это мучиться и молчать.
Он молчал, когда через неделю после страшного известия сборная Союза играла с чехами, и Гаранжин велел ему просто отсидеться на скамье. Но в самом начале матча сфолили на Модю, да так, что тот приложился виском о скамью запасных и до конца игры Сева пытался остановить кровотечение из его глубоко рассечённого виска. А потом, практически сразу за литовцем, из обоймы выпал Серый, рухнув под кольцо с перекошенным от боли лицом. Гаранжин жонглировал Ваней и обоими Сашами, но после перерыва стало ясно: парни выдохлись. И тогда Алжан встал. Поднялся со скамьи, молча, тяжело посмотрел сверху вниз на Гаранжина, и тот, ни слова не говоря в ответ, кивком отправил его на площадку. Тогда они выиграли с перевесом в одно очко. Итоговый мяч забил Жар.
Он молчал, пока они летели над Атлантикой в жуткий грозовой шторм. И когда весь самолёт трясло от турбулентности, только он да ещё, пожалуй, Серёга Белов, спокойно сидели на своих местах. Серый сжимал в руках библию, а его тонкие губы от напряжения превратились в еле заметный росчерк под усами. На креслах через проход причитал Ваня, то и дело хватаясь за плечо донельзя испуганного Сашки. Паулаускас матерился на двух языках. Сако и Мишико голосили, как на грузинских похоронах Если бы парни знали, о чём думал в этом полёте Жар, они бы придушили его там же, в салоне, даром что он не участвовал в общей панике. Просто его ожидания и надежды на исход этого адского полёта совершенно не совпадали с ожиданиями и надеждами остальных. Но, встречая взгляд Белова, который красноречиво повторял ему одну и тут же фразу, Алжан стискивал зубы и молчал.
Он молчал и только смотрел на всех, смотрел так, словно его медленно убивали всё это время. Хотя так оно, в сущности, и было. Его действительно убивала каждая минута осознания того, что Снежинки больше нет. Она исчезла, ушла, растаяла И теперь, когда он вернётся, она его не встретит. Никогда не встретит. Так зачем ему, собственно, возвращаться?
Он продолжал молчать, каждое утро заставляя себя подниматься под пристальным взглядом своего неизменного соседа Болошева, механически выполняя положенные действия, тренируясь и играя наравне со всеми. Играя, как будто ничего не случилось.
Только кое-что всё-таки произошло.
С известием о смерти Снежинки его начало покидать зрение. Сначала перед глазами поплыли тёмные бесформенные пятна, а потом окружающую действительность заволокло туманом. Алжан снова, как и прежде, играл вслепую. Только его натренированные мышцы помнили, с какой силой нужно забросить мяч со штрафной. Только слух позволял реагировать на то, откуда к нему в руки прилетит мяч.
И он играл. Играл наощупь, зажмурившись, каждый раз с искренним удивлением понимая, что вновь попал в кольцо. Но играл. Чтобы не подвести товарищей и тренера, чтобы не думать. Не думать о том, что грызёт его изнутри и заставляет выть в голос, в то время как он постоянно молчит.
У него даже хватило сил поблагодарить Гаранжина за линзы, врученные ему на одной из игр. И он даже их надел и сыграл как никогда эффектно и результативно.
Но чего всё это ему стоило, не знал даже Болошев. Всё это жить дальше, дышать, играть, безжизненно улыбаться товарищам и заново учиться говорить. Болошев наряду с Беловым был едва ли не единственным на всём белом свете, в ком Алжан был стопроцентно уверен он не станет царапаться ему в душу и трепать нервы удушливым сочувствием и доверительными беседами. Но и ему Алжан за все эти месяцы не сказал о Снежинке ни слова.
Каждый день для него начинался теперь,
как прежде, с поиска источника света. Каждое утро он натыкался на недоумённо-настороженный взгляд Болошева с соседней кровати в гостинице и кивал ему, убеждая, что с ним всё в порядке. Днём на наблюдательную вахту заступали другие товарищи по команде, и Алжан старательно изображал, что выкарабкался, смирился, притерпелся и готов жить и играть дальше. Кажется, ему даже верили.