Несколько лет он жил в Эгмонте (близ Гааги), которым помечены его некоторые книги. Это был человек слишком мудрый, чтоб обременять себя женой, но, как мужчина, имел желания и похоть мужчины; поэтому он содержал красивую женщину хорошего поведения, любил ее и от нее имел нескольких детей (кажется, двух или трех). Было бы очень удивительно, если бы, происходя от такого отца, они не получили хорошего образования. Он был таким выдающимся ученым, что все другие ученые посещали его, и многие из них просили его показать им свои приборы. (В то время математическая наука была тесно связана с употреблением приборов и, по выражению Sr. H. S., с применением шарлатанских приемов). Тогда он выдвигал из-под стола маленький ящик и показывал им циркуль, у которого была сломана одна ножка; вместо линейки он пользовался сложенным вдвое листом бумаги».
Ясно, что Обрэй давал себе полный отчет в своей работе. Не думайте, что он не знал цены философским идеям Декарта или Гоббса, но не это его интересовало. Он очень хорошо говорит, что Декарт сам изложил свое учение человечеству. Он хорошо знает, что Гарвей открыл кровообращение, но предпочитает отметить, что этот великий человек во время бессонницы разгуливал в рубашке, что у него был скверный почерк, и известнейшие доктора Лондона не дали бы шести су ни за один его рецепт. Обрэй уверен, что осветил нам Франциска Бэкона, сообщив, что у него был глаз острый и нежный, цвета ореха, подобный глазу змеи. Но Обрэй не такой великий художник, как Гольбейн. Он не умеет запечатлеть для вечности личность в ей одной присущих чертах на фоне ее сходства с идеалом. Он дает жизнь глазу, носу, ноге, гримасе своей модели, но не умеет оживить всей фигуры. Старый Хокусаи хорошо видел, что придется превратить в индивидуальное то, что является наиболее общим. У Обрэя не было такого проникновения.
Если бы книга Босвелля заключалась в десяти страницах, она была бы давно ожидаемым произведением искусства. Здравый смысл доктора Джонсона состоит из общих мест и притом самых вульгарных; выраженный с своеобразной грубостью, которую
с изображением Аполлона. Иные уверяли, что он был предсказателем и учеником персидских магов, что он владел искусством некромантии и знанием трав, наводящих безумие. Однажды, когда он обедал у Анхита, какой-то разъяренный человек ворвался в залу с поднятым мечом. Эмпедокл встал, протянул руку и запел стих Гомера о непентесе, цвете лилии, дающем забвенье. И тотчас сила непентеса охватила того, и он остался недвижен с взнесенным мечом, забыв все, как будто выпил он сладкого яда вместе с пенистым вином кратера.
Больные приходили к Эмпедоклу издалека, и он был окружен толпой несчастных. Вместе с другими шли за ним женщины, целуя края его драгоценного плаща. Одна из них, по имени Пантея, была дочь знатного человека из Агригента. Ее должны были посвятить Артемиде, но она убежала от холодной статуи богини и обрекла свою девственность Эмпедоклу. Никто не видел меж ними знаков любви, ибо Эмпедокл хранил божественное бесстрастие. Он говорил только эпическим размером и на ионийском наречии, хотя народ и его последователи употребляли дорийское. Все движения его были священны. Он приближался к людям только исцелять или благословлять, большую же часть времени проводил в молчании. И никто никогда из шедших за ним не видал его спящим. Его видели неизменно величественным
Пантея была одета в золото и тонкую шерсть. Волосы ее были убраны по роскошной моде изнеженного Агригата. Ее груди поддерживал красный пояс, и подошвы сандалий ее были напитаны благовониями. К тому же была она прекрасна, было стройное у нее тело, и цвет его возбуждал желания. Нельзя было утверждать, что Эмпедокл любил ее, но он ее жалел. Случилось, что дыхание азийского ветра принесло чуму на поля сицилийские. Многих коснулась черными пальцами беда. Даже животные устилали своими трупами луга, и всюду виднелись мертвые с облезшей шерстью овцы, с разинутыми глотками, обращенными к небу, и с разбухшими боками. Этой болезнью занемогла и Пантея; она упала к ногам Эмпедокла и более не дышала. Те, что были кругом, подняли окоченевшее тело и омыли его ароматами и вином. Они развязали красный пояс, сжимавший молодые груди, и обвили ее пеленами. Полуоткрытый рот был стянут повязкой, и впалые глаза не отражали света.
Эмпедокл взглянул на нее, снял золотой обруч, окружавший ему голову, и возложил на нее. Он положил на ее груди гирлянду пророческих лавров, пропел никому не ведомые стихи о переселении душ и трижды приказал ей встать и ходить. Толпа была объята ужасом. По третьему зову Пантея вышла из царства теней, и тело ее ожило и встало на ноги, все окутанное в погребальные покровы. И народ увидел, что Эмпедоклу дано воскрешать усопших.
Пизианакт, отец Пантеи, пришел поклониться новому богу. Под деревьями были установлены столы совершить в честь его возлияние. По обе стороны Эмпедокла рабы держали большие факелы. Глашатаи призвали, как во время мистерий, к благоговейному молчанию. Внезапно, на третьей страже, факелы погасли и ночь окутала молящихся. И был громкий голос, который звал: Эмпедокл! Когда появился свет, Эмпедокл исчез. Больше его не видел никто.