«Души же моей он не знал, потому что любил ее». Толстой.
Узнала сейчас в газете о смерти Ольги Берггольц. Я ее очень любила. Анна Андреевна считала ее необыкновенно талантливой.
Так мало в мире нас осталось,
что можно шепотом произнести
забытое, людское слово «жалость»,
чтобы опять друг друга обрести.
О. Берггольц
Ахматова говорила: «Беднягушка Оля». Она ее очень любила.
Все мы виноваты и в смерти Марины (Цветаевой). Почему, когда погибает Поэт, всегда чувство мучительной боли и своей вины? Нет моей Анны Андреевны, все мне объяснила бы, как всегда.
Ночью читала Марину гений, архигениальная, и для меня трудно и непостижимо, как всякое чудо.
Есть имена, как душные цветы,
И взгляды есть, как пляшущее пламя,
Есть тонкие извилистые рты
С глубокими и влажными углами.
Есть женщины, их волосы, как шлем,
Их веер пахнет гибельно и тонко.
Им тридцать лет. Зачем тебе, зачем
Моя душа Спартанского ребенка.
Марина Цветаева
Я помню ее в годы первой войны и по приезде из Парижа. Все мы виноваты в ее гибели. Кто ей помог? Никто.
А. А. часто повторяла о Бальмонте: он стоял в дверях, слушал, слушал чужие речи и говорил: «Зачем я, такой нежный, должен на это смотреть?»
Великая Марина: «Я люблю, чтобы меня хвалили доо-олго».
«Невинные души сразу узнают друг друга». Андерсен.
Сейчас слушала «Карнавал» Шумана по радио. Плакала от счастья. Пожалуй, стоить жить, чтобы такое слушать.
Стук в дверь. Утро раннее, очень раннее. Вскакиваю в ночной рубахе.
Кто там?
Я, Твардовский. Простите
Что случилось, Александр Трифонович?
Откройте.
Открываю.
Понимаете, дорогая знаменитая соседка, я мог обратиться только к вам. Звоню домой никто не отвечает. Понял все на даче. Думаю, как же быть? Вспомнил, этажом ниже вы. Пойду к ней, она интеллигентная. Только к ней одной в этом доме. Понимаете, мне надо в туалет
Глаза виноватые, как у напроказившего ребенка. Потом я кормила его завтраком. И он говорил: почему у друзей все вкуснее, чем дома?
И еще. Приехал из Италии. «Вы, конечно, начнете сейчас кудахтать: ах, Леонардо, ах, Микеланджело. Нет, дорогая соседка, я застал Италию в трауре. Скончался Папа Римский. Мне сказали, что итальянские коммунисты плакали, узнав о его смерти. Мы с товарищами решили поехать к Ватикану, но не смогли добраться, т. к. толпы народа в трауре стояли на коленях за несколько километров». И тут он мне сказал:
Мне перевели энциклику Папы. Ну, какие же у нас дураки, что не напечатали ее.
Сказал это сердито, умиляясь Папе, который призвал братьев и сказал им: «Братья мои, я ничего вам не оставляю, кроме моего благословения, потому что я из этого мира ухожу таким же нагим, каким я в него пришел».
Терплю невежество, терплю вранье, терплю убогое существование полунищенки, терплю и буду терпеть до конца дней. Терплю даже Завадского. Наплевательство, разгильдяйство, распущенность, неуважение к актеру и зрителю. Это сегодня театр развал. Режиссер обыватель.
Стыдно публики. Никого из «деятелей»-коллег ничего не волнует. Кончаю мое существование на помойке, т. е. в театре Завадского.
Недавно перечитывала «Осуждение Паганини». Какой ерундой все это представляется рядом с травлей этого гения. (Свердловск, август 1955 года)
Говорят, черт не тот, кто побеждает, а тот, кто смог остаться один. Меня боятся.
Завадскому снится, что он уже похоронен на Красной площади.
Пипи в трамвае вот все, что сделал режиссер в искусстве.
Блядь в кепочке.
Вытянутый в длину лилипут.
Мне непонятно всегда было: люди стыдятся бедности и не стыдятся богатства.
В театре небывалый по мощности бардак, даже стыдно на старости лет в нем фигурировать. В городе не бываю, а больше лежу и думаю, чем бы мне заняться постыдным. Со своими коллегами встречаюсь по необходимости с ними «творить», они все мне противны своим цинизмом, который я ненавижу за его общедоступность
В старости главное чувство достоинства, а его меня лишили.
Прислали на чтение две пьесы. Одна называлась «Витаминчик», другая «Куда смотрит милиция?». Потом было объяснение с автором, и, выслушав меня, он грустно сказал: «Я вижу, что юмор вам недоступен».
«То, что писатель хочет выразить, он должен не говорить, а писать». Э. Хемингуэй.
То, что актер хочет рассказать о себе, он должен сыграть, а не писать мемуаров. Я так считаю.
Среди моих бумаг нет ничего, что бы напоминало денежные знаки.
Долгов 2 с чем-то тысячи в новых деньгах. Ужас, одна надежда на скорую смерть.
Живу в грязном дворе, грохот от ящиков, грязь. Под моим окном перевалочный пункт, шум с утра до ночи.
Куда деваться летом? Некому помочь.
..Поняла, в чем мое несчастье: я, скорее поэт, доморощенный философ, «бытовая дура» не лажу с бытом!
Деньги мешают и когда их нет, и когда они есть.
У всех есть «приятельницы», у меня их нет и не может быть. Вещи покупаю, чтобы их дарить. Одежду ношу старую, всегда неудачную. Урод я.
Как унизительна моя жизнь.
«Успех» глупо мне, умной, ему радоваться. Я не знала успеха у себя самой Одной рукой щупает пульс, другой играет
Тамара (Калустян) рассказывала: «Ее знакомый князь Оболенский отсидел в наказание за титул, потом работал бухгалтером на заводе. Выйдя на пенсию, стал сочинять патриотические советские песни, которые исполняет с хором старых большевиков, поет соло баритоном, хор вторит под сурдинку. Успех бурный. Князь держится спокойно, застенчив, общий любимец хора. Аристократ!!»