Наталья понуро молчала.
Петр Борисович впервые пожалел, что эта девка не настоящая родня ему. На родную-то он бы слов не тратил выпорол, да и дело с концом. Уже нынче же взяла бы слово у Долгорукого да отдала Волынскому!
Ага, наконец-то перестала глаза тупить. Надумала. Что-то скажет?
Войдите в рассуждение, братец Петр Борисович, заговорила Наталья голосом, еще прерывающимся от слез, но с каждым словом звучащим все тверже. Честна ли будет после того моя совесть, что, как суженый мой велик был, я с радостью за него шла, а когда он стал несчастлив, отказала ему? Я такому бессовестному совету согласиться не могу. Я сердце одному отдала, положив жить или умереть с ним вместе, тут другому уже нет участия в моей любви. Я не имею такой привычки сегодня одного любить, а завтра другого. Я всему свету докажу, что в любви верна!
Тут она не выдержала и зарыдала снова.
Петр Борисович, глубоко оскорбленный тем, что его совет назвали бессовестным, взирал на эти слезы не без презрения.
Ну, коли ты так глупа, пробормотал он, то пусть будет как будет.
Однако все же пожалел сестру не сказал того, что думал и что, как он считал, сказать следовало бы: «Коли ты так глупа, вся жизнь твоя отныне будет одни сплошные слезы!»
Пожалуй, в декабре 1729 года во всей России невозможно было отыскать молодой пары, которой более щедро и солнечно улыбалось бы счастье, чем этим двоим: двадцатидвухлетнему князю Ивану Долгорукому и шестнадцатилетней графине Наталье Шереметевой.
Даже состоявшееся лишь днем ранее обручение молодого императора Петра II с первой красавицей Петербурга, сестрой Ивана Долгорукого, княжной Екатериной Алексеевной меркло перед блеском нынешнего обряда, потому что всем, кто хотел знать, было ведомо: княжна Екатерина, эта гордячка, императора не любит, а любит она Альфреда Миллесимо, племянника австрийского посла Вратислава. За императора же «взялась» из опасного тщеславия и по наущению отца своего, князя Алексея Григорьевича, до славы и благ мирских зело жадного еще более, чем жаден был его предшественник, несостоявшийся императорский тесть и великий временщик Алексашка Меншиков, который, к слову сказать, в эти же самые дни отдал богу душу в заметенном метелями Березове, который и находится неведомо где: там, где Макар телят не пас.
Ну так вот, венценосный жених с гордячкой-невестою сидели на своем обручении надутые и веселились из-под палки, с тоской поглядывая в совместное будущее, а князь Иван и графиня Наталья сияли, потому что без памяти были друг в друга влюблены и нарадоваться не могли, что отныне станут вечно принадлежать друг другу.
Князя Ивана еще несколько лет назад назначили гоф-юнкером к великому князю Петру Алексеевичу, внуку императора Петра и сыну несчастного царевича Алексея Петровича. То есть великий князь приходился полным тезкою своему деду, однако ничего, кроме высокого роста, маленького, крепко сжатого рта и темных глаз, от деда не унаследовал. При дворе сначала самого Петра, потом императрицы Екатерины Алексеевны он находился в совершенном небрежении и забвении. Право слово,
кабы умер тогда мальчишка (наследника престола в нем в ту пору еще не видели, вернее, не хотели видеть), никто и не почесался бы. Воспитывал его кто ни попадя, учили люди совершенно случайные: не слишком доброго поведения вдова какого-то портного и столь же высоконравственная вдова какого-то трактирщика. Диву, впрочем, даваться сему не приходилось, ибо при дворе «бабушки» Петра, императрицы Екатерины (Марты Скавронской тож), водился в большинстве своем только этакий народ, добропорядочностью не отличающийся. «Бабушка» ведь и сама была из тех вечных девушек, которые о женской чести понятие имеют своеобразное Может быть, и не совсем плохое, однако с этим понятием с большим трудом уживается забота о людях других, тем паче о детях, тем паче о детях чужих. Чтению и письму Петра учил танцмейстер Норман, а поскольку он служил некогда во флоте, то заодно посвятил великого князя в основы обожаемого дедом-императором морского ремесла, возбудив, между прочим, во внуке великое отвращение к морю. Настолько сильное, что он потом на время своего недолгого правления даже вернет русскую столицу из отсыревшего и продутого морскими ветрами Петербурга в теплую и сухую Москву! Побывав в руках какого-то еще Маврина и столь же значительного Заикина, юный Петр был отдан затем в ученье к умному и злому человеку Андрею Ивановичу Остерману, а под присмотр к семнадцатилетнему князю Ивану Долгорукому.
И вот тут-то он впервые в жизни почувствовал себя счастливым.
Князь Иван при всей своей бесшабашности и разболтанности (он ведь рос и воспитывался, как положено недорослю из богатой русской семьи, то есть рос сам собой, аки трава в чистом поле, а воспитывался кем ни попадя, вернее, не воспитывался никем) оказался человеком добрейшим. Забитый, всеми затурканный царевич был достоин жалости. И князь Иван его пожалел. Одарил своей великодушной дружбой, начав учить всему тому, что сам умел делать в совершенстве: пить, курить, играть в карты, драться, скакать верхом, фехтовать, ну и, само собой, волочиться за барышнями, девицами, дамами, женщинами, бабами короче, за всяким существом в юбке, потому что князь Иван был величайшим юбочником своего времени. Но при этом он имел редкостный талант ладить со всеми своими многочисленными любовницами: теми, что важно разгуливали по мраморным или паркетным полам, и теми, которые застенчиво шмыгали по черным лестницам; теми, которые пользовались плодами его любвеобилия нынче, и теми, кто уже получил у него отставку. Всякая его обожала, всякая благословляла. Мужчины были к нему не столь расположены, особенно те, головы коих по его милости украсились ветвистой порослью. А впрочем, те, кому с ним нечего было делить, считали его лучшим и надежнейшим товарищем на свете.