Смерть вообще была нормальное дело. Смерти сильно боялись только в последние годы перед Откровением фигурально говоря, за полчаса до Полдня. Полдень был таким рывком, что сразу перестали бояться чего бы то ни было, словно вдруг оказались на том самом миру, на пиру, на котором и смерть красна. Каждая человеческая жизнь стала вдруг стоить бесконечно дорого, но именно за этот новый мир не страшно было умереть, и у десантников, прогрессоров и Глубокого Поиска это вдруг стало нормальным делом. Но Радуга была особым случаем, и потому у Пишты было острое чувство финала то ли потому, что это была его планета, гибель его личного мира, то ли потому, что Радуга была авангардом, и словно само будущее вдруг обозначило собственные контуры: до этого рубежа вы дойти можете, а дальше вам отомстит сила компенсации, сила, которую вы сами разбудите, сделав то, что человеку не положено. Пиште казалось, что после Волны во всем мире дела пойдут иначе, словно вчера еще он жил в мире Полдня, а теперь уже в мире Часа пополудни. А час пополудни не нравился ему с детства Полдень обещал что-то небывалое, он был вроде экватора, а тут хорошо, пересек ты экватор, а за ним та же вода. Некоторые называли это кризисом среднего возраста.
В это самое время Пишта в который раз пересекал экватор и тут заметил дым.
Этого
не могло быть, но было. На Радуге отроду не жгли костров разве что в скаутских походах, обязательных во втором классе, но этот навык нигде на планете пригодиться не мог: бóльшая часть планеты была необитаема, а в обитаемой, сплошь лабораторной, открытый огонь понадобиться не мог. У Пагавы был мангал, которым он страшно гордился, жарил на нем свои варварские шашлыки, и то раз в год, на день рождения жены. Тем не менее на горизонте что-то дымилось, и Пишта снизился. И прежде чем он подлетел к черной точке и разглядел силуэт сгорбленного человечка около дрожащего, очень яркого пламени, он уже с полной отчетливостью знал, что это Леонид. Некому здесь было жечь костер, кроме Леонида. Что он тут жег в степи? Видимо, рогозник так называли тут жесткие, сухие кусты, появлявшиеся в степи клочками, пятнами, без всякой логики, как родинки.
Горбовский не поднял головы и даже не помахал. Он словно дождался рейса, прибывшего по расписанию. Лицо у него было цвета все того же снега, и так же проступала на нем щетина, и что-то в нем изменилось, но самое страшное, что перемена эта была малозаметна не так, как разница между днем и ночью, а как между полуднем и часом пополудни. Глаза у него словно стали меньше, а лоб больше. Пишта понимал, что так не бывает, это какая-то иллюзия. Но самое удивительное, что Горбовский не радовался. Пишта хотел броситься к нему, но понимал, что делать этого нельзя. Может быть, он призрак, а при встрече с призраком соблюдается особый этикет. Он спустился на снег и стоял у вертолета, и Горбовский подошел сам.
Спасибо, сказал он, и это тоже было странно. Голос не изменился, но это было явно не то слово, которым они могли бы поприветствовать друг друга после недельной разлуки, в которую поместилась гибель планеты.
Что «спасибо»? переспросил Пишта, как идиот.
Что прилетел, терпеливо объяснил Горбовский.
Они стояли, придирчиво оглядывая друг друга, и оба недовольны были результатами осмотра. Мелкие, жалкие следочки были рассыпаны вокруг, словно прыгала птичка, становившаяся вдруг змеей; становилась и тогда ползала.
А еще кто-нибудь есть?
Много, протянул Горбовский. Кто где.
Полетели? не очень уверенно предложил Пишта.
Да, спасибо, повторил Горбовский. А то я замерз.
И прежде чем забраться в вертолет, разметал и затоптал костер. 2.
«Стрела» прибыла на Радугу приблизительно за двадцать минут до того, как волны должны были соприкоснуться на экваторе. По расчетам Калиненко, ее пятидесятилетнего капитана, погрузка всех оставшихся взрослых должна была занять четверть часа, не более. Пассажирская камера вмещала сотню человек, ее спуск на планету и подъем на борт занимал три с половиной минуты, Калиненко рассчитывал успеть и даже промедлить последние роскошные три секунды, сделав так называемую паузу Дундича. Про Дундича, эпического героя, уже и в двадцатом веке ничего толком не было известно, он участвовал в тогдашней ролевой игре, в которой все делились на красных и белых (по мотивам битвы краснокожих с колонизаторами, что-то такое из Купера), и многие так увлекались, что наносили друг другу настоящие увечья, во что в XXIII веке верилось с трудом. Дундич был выдающимся кавалеристом, то есть очень профессиональным наездником ярко-рыжего коня, и прекрасно управлял трофейным автомобилем, но от всех его подвигов осталось одно упоминание: он доставил командиру белых письмо от командира красных с требованием сдаться. При этом он переоделся в форму белых, нацепил «позументы» (так, кажется, назывались золотистые боковые полосы на штанах) и газыри, нечто вроде патронташа; в этом комическом наряде, который, как и все прочее, был ему к лицу, он явился в приемную командира и отчеканил: «В собственные руки, срочно!» Пока командир белых ломал печать и вспоминал, где он видел это широкое усатое лицо (а видел он его, разумеется, на плакатах Wanted в бесчисленных белых салунах), Дундич успел впрыгнуть в седло, но перед этим, артист, картинно закурил папироску и затоптал спичку! Эти три секунды задержки обеспечили ему бессмертие. Калиненко был из украинцев, его предки в той ролевой игре блистали по обе стороны, а в другой войне, куда более серьезной, больше всех сделали для обрушения Мира Полуночи; а потому репутация отчаянного парня бежала впереди него, и от него требовалось только ей соответствовать. Над его лихачествами одни потешались, другие ругали его за ненужный риск, но Горбовский всегда его брал под защиту и, как видим, не ошибся.