Уже тогда Жак приметил внешнее сходство моего отца и, разумеется, его отпрысков с выходцами из Прованса. Покойный мой отец был черняв, с орлиным носом, приподнятыми скулами и клиновидным подбородком. Были в нем южные казачьи крови, а в них седьмой водой крови от какой-нибудь прихваченной в давних временах да давними казаками турчанки Стал меня звать Жак меж нами «мессиром Окситанцем».
Открылось во мне и того удивительней. Взялся Жак учить меня рисованию. Он сам недурно рисовал, вот и показал мне, как канарейку, что у меня в клетке пела, расписать со всеми тонкими перышками. Потом положил передо мной лист бумаги и сказал повторить. Я, высунув язык, повторил, сам удивляясь, а Жак так и заплясал. Потом он махал тем листком перед моим отцом быть, мол, мне, живописцем великим и знаменитым, если дальше учиться пойду. Отец только ухмыльнулся в усы мол, Соболевы всегда все умели, и нечего им этим талантом хвалиться особо. Однако ж, ухмыльнулся довольно, гордо, и та гордость отцовская мне потом сторицей вышла.
В то же самое время французик Евгений строго обучался в Петербурге не изящным искусствам, а патриотизму, коего я еще долго не ведал. Чувство это гордое, грудь распирающее и часто ноющее, растет и развивается, лишь когда ему противодействует жизнь. А что могло противодействовать во мне живому чувству родины в тех открытых и бескрайних просторах, в коих я возрастал? Я познал его многим позже.
Франция бредила в республиканской горячке и видела облегчение лишь в том, чтобы заразить ею вместе с собой весь мир. Бес, вселившийся во Францию, объявился, наконец, в образе Бонапарта. Петербург разделился. Иным этот бес представлялся в образе великого героя и титана, другим в том самом образе, коего он и заслуживал. То же отношение перекинулось на эмигрантов: многие стали видеть в них источник заразы, одержания и отшатнулись. За два года до конца века началась первая война с Францией. Въезд в Россию выходцев из Франции был запрещен, что подтвердило отношение к ним, как к зараженным моровым поветрием. Виконтессе многие сочувствовали, княгиня Подбельская гордилась своим христианским чувством к врагам, а Евгений был учен быть благодарным: когда при нем какой-то юный хлыщ из сынков придворных сановников, обратился к столь же юной княжне неподобающе, Евгений дал ему затрещину. Был скандал, скандал примяли, от виконтессы отодвинулись еще дальше, княгиня стала искать способ избавиться от опекаемых ею эмигрантов, но втайне благодарила и мать, а особо ее дитя, а о самом Евгении пошел тихий слух, как об истинном герое: будь оба постарше разыгралась бы дуэль на радостный ужас всему Петербургу. Эта история произошла в разгар италианского похода Александра Васильевича Суворова, едва ли не в тот день, когда он в третий раз побил французов в Италии (после чего союзные австрияки испугались силы русского оружия и обманным способом услали Суворова мучиться в Швейцарских горах).
В те же дни брат мой своим дальним отсутствием а именно службой в войске Суворова, и отец мой своими рассказами о прошлых подвигах ратных стали учить меня патриотизму, вдохнули в меня чувство силы, необходимой для защиты всего самого дорогого, что стоит защищать кровью. Я впервые возмечтал о ратных подвигах, а не о славе Ватто и Леонардо, рисовал битвы и апофеозы,
а Жак уже тогда клялся и похоже, искренне, в ненависти к корсиканскому выскочке.
Пока в мечтах я устремлялся вместе с русскими полками к заснеженным альпийским вершинам и перевалам, Евгений в своих грёзах топтал египетскую пустыню и вдыхал пыль и песок фараоновых веков вместе с преданной гвардией Бонапарта. Продлись война немногим дольше, может статься, успели бы мы с Евгением столкнуться и на одном поле брани. О да! Ежели бы судьба в самом деле свела а могло такое случиться на одном поле брани еще не сдавшего здоровьем генералиссимуса и еще не успевшего заматереть Бонапарта, то, полагаю, нашей встречи не в мечтах, а наяву, не суждено было бы состояться. Расчистил бы Суворов этого парвеню под орех, и пошла бы вся История по иной, более благополучной дорожке!
Целых два года жил я в уверенности, что стану наследником Ахиллеса, а не соперником великого Антона Ватто, и рука моя привыкнет к мечу, а не к кисточке, но с воцарением всемилостивого государя-миротворца Александра Павловича и с заключением мирного договора с Францией ветры поменялись не только в политике, но и в моем настрое. Дело в том, что отец мой всегда питал слабость ко всему французскому и был рад, что дело закончилось миром, в то самое время, как старший брат мой, ставший в походах большим ненавистником всего галльского, сильного влияния на меня иметь не мог по причине долгих походных отлучек. Когда он наведывался в имение, начинались горячие споры с отцом, едва не грозившие вылиться в сражение при Адде или Требии, и, чего доброго, именно назло моему брату-герою отец так легко отпустил меня в Париж, на второе открытие музея Лувра, случившееся в первый год нового столетия.
Впервые сокровища Лувра стали доступны для широкого обозрения, увы, при республиканцах, в году 1793-ом. Потом в неспокойное время внутренней распри их оградили от опасностей расхищения и гибели. И вот вновь, когда Бонапарт захватил единоличную власть, роскошные двери Лувра распахнулись, как бы знаменуя начало новой эры спокойствия и благополучия.