Глумов посмотрел на меня не то проницательно, не то с укором, как смотрят на человека, от которого не ждали, чтоб он солгал.
Ну, исполать тебе! произнес он, а вот я, постепенно об себе размышляючи, знаешь ли, на какое открытие я набрел?
На какое?
А на такое, что и до сих пор, несмотря ни на какие новые порядки, нет для меня удовольствия выше, как на травлю смотреть.
Как так?
Да так вот. Люблю, братец, видеть, как связанного человека бьют. Нет для моего нутра усладительнее этого зрелища! Искажения человеческого лица, корчи, подавленные вздохи прелесть!
Да где же ты ухитряешься нынче отыскивать подобные зрелища?
Везде, голубчик, на каждом шагу; а чтоб не захватывать слишком широко, ограничимся хоть камерою суда.
Помилуй! отправление правосудия
Отправление правосудия само собой, а травля сама собой. В том-то и вещь, душа моя, что отправление-то правосудия интересует меня на золотник, а от травли у меня дыхание в зобу спирается. И я тоже думал, как крепостное-то право рухнуло: ну, думаю, пропали мы теперь! Теперь и досугов наших девать нам некуда, потому что отныне все на тонкой деликатности пойдет. И вдруг меня словно озарило: се́м-ка на уголовное судоговорение схожу. Пришел и духом обновился: так на меня из старой кладовой и пахнуло. Боже ты мой! как они его били! Сперва вышел один молодой человек и с маху по щеке ударил; потом разбежался другой молодой человек и вырвал клок волос; потом выступил развязным шагом третий молодой человек и запустил живого ежа в глотку; четвертый молодой человек, ради шутки, встал сбоку и облил помоями. Бойко, весело, остроумно, с полной уверенностью в безнаказанности ах, молодые люди!
Я молча выслушал эту диатрибу и некоторое время раздумывал, что бы такое возразить. Мысль Глумова поражала странностью, почти неожиданностью. Я знал очень хорошо, что в современном уголовном судопроизводстве
действуют представители так называемых «сторон», которые и устраивают промеж себя обвинительно-защитительный турнир, но чтобы можно было по этому случаю набрести на мысль о «травле» это и в голову мне не приходило. Поэтому разоблаченье Глумова произвело на меня отупляющее впечатление. Проверяя это впечатление, я не мог, впрочем, не сознаться сейчас же, что и во мне таится какое-то словно бы болезненное пристрастие к современному русскому уголовному процессу. Тем не менее до сих пор я старался объяснить себе это явление некоторыми сочувственными мне формами, в которые этот процесс облечен: публичностью, скоростью, равноправностью обвинения и защиты, наконец, присутствием присяжных заседателей, выражающих живую общественную совесть. И вот является человек, который говорит мне: не то! совсем не отправление правосудия тебя занимает, а травля! Конечно, Глумов преувеличивает, но почему же, однако, когда я прочитывал стенографические отчеты, например, процессов супругов Непениных или игуменьи Митрофании, у меня то и дело вырывались восклицания: «молодец!», «хорошенько его!», «так его, так катай!» Какое отношение имели эти восклицания к «отправлению правосудия»? Не говорило ли во мне в этом случае, напротив, то животное чувство травли, которое заставляет человека сосредоточивать внимание исключительно на защитительно-обвинительном турнире, совершающемся по поводу процесса, а не на содержании самого процесса или на предполагаемом исходе его?
Да, брат, люблю видеть, как связанного человека бьют! продолжал между тем Глумов, как бы отвечая на мои тайные размышления, да ведь и вообще вся наша публика это любит и только иезуитствует, ссылаясь на какой-то либерализм. Почему из всех новшеств современной жизни она вполне примирилась только с преобразованным уголовным судопроизводством? Почему ко всему прочему она отнеслась с легкомыслием, с тревогой и даже с желанием подставить ножку, а к публичной уголовщине стремится с ненасытной жадностью, и ежели по временам и поварчивает, то потому только, что суды-де воров и убийц слишком часто оправдывают: нужно бы их, канальев, в три кнута! А потому, мой друг, что только уголовная реформа не произвела в русском человеке внутренней ломки, что она одна не нарушила его инстинктов, одна дозволила ему остаться самим собою, то есть тем же любителем травли, каким он всегда был.
Душа моя! собрался я наконец с духом, очевидно, ты смешиваешь травлю с судоговорением и в тех спасительных обвинительно-защитительных пререканиях, без которых немыслимо произнесение правильного приговора, видишь
Но он только махнул рукой, словно бы отогнал докучливую муху, и продолжал:
Знаешь ли ты, что я не пропускаю ни одного заседания, в котором есть надежда услышать, как связанному человеку кинут публично в глаза, что он вор и злодей; что он был таковым в утробе матери и пребудет таковым до могилы; что он попрал законы божеские и человеческие; что он святотатственной рукой подорвал основы, на которых зиждется общественность; что он оскорбил человеческую совесть; что украденный им рубль вопиет к небу; что нужно немедля, сейчас же, сию минуту отсечь этот омерзительный, гангренозный член, дабы оградить общественный организм от ежечасно угрожающего ему разложения! Знаешь ли, что, слыша эти горячие слова, я чувствую, что кровь бьет в голову, что еще одна минута, еще одно обвинительное усилие и я зарычу, как скотина? Знаешь ли ты, что мне даже этого мало, что я все газеты перечитываю, чтобы быть, так сказать, очевидцем всякого удара, наносимого связанному человеку по всему лицу нашего обширного отечества?