«Около деревьев он останавливается, поворачивается ко мне и, снимая шляпу, смеется. Скажите, разве нельзя было подумать, будто он здоровается со мной?
Знай я его имя, обязательно окликнула бы...»
Попробовала бы окликнуть. Приняли бы за сумасшедшую. С тех пор как стоит город И. не было еще гейши, безнадежно влюбленной в кинофильмы. «Потом вдруг появляется маленькая женщина и набрасывается на него. Чтец-сопроводитель пояснил, что это его любовница. Она уже немолодая, да еще на голове у нее огромная шляпа с перьями до чего мерзко она выглядела».
О-Току ревновала. Опять-таки к изображению на экране.
(Поезд подошел к Синагава. Мне нужно было сходить на Симбаси. Мой товарищ знал это и, боясь, что ему не удастся закончить историю, торопливо продолжал, время от времени поглядывая в окно.)
В фильме происходило еще множество событий, и кончался он, кажется, тем, что мужчина попадает в полицию. О-Току подробно рассказала мне, за что его арестовали, но я, к сожалению, не помню.
«На него налетели, в момент скрутили. Нет, это было уже не на той улице. В каком-то баре. Там стояли в ряд бутылки вина, а в углу висела клетка с попугаем. Видимо, уже наступила ночь, все было в синей дымке. И в этой синеве, в этой синеве я увидела плачущее лицо того человека. Если бы вы увидели, вам тоже стало бы безумно жаль его. В глазах слезы, рот приоткрыт...»
Потом раздался свисток фильм окончился. Осталось только белое полотно. И тут О-Току произнесла замечательную фразу: «Все ушло. Ушло и превратилось в дым. И ничего не осталось».
В ее слезах не было притворства. Не исключено, что история ее безнадежной любви к изображению на экране выдумка, а на самом деле она безответно любила кого-нибудь из нас.
(Наш поезд в это время, уже в сумерках, подошел к станции Симбаси.)
1917, октябрь
Одержимый творчеством
клубами густого пара и освещенные пробивающимися в окно лучами осеннего солнца.
Шум в бане совершенно особый. Прежде всего это плеск воды и грохот переставляемых ушатов. Затем это гомон переговаривающихся между собой или напевающих что-то людей. И, наконец, это удары колотушки, время от времени доносящиеся с места, где находится сторож. Одним словом, по обе стороны перегородки, разделяющей баню на фуро и площадку для мытья, стоит шум, точь-в-точь как на поле битвы. К тому же сюда нет-нет да и заходят торговцы. Или попрошайки. Ну, и, конечно же, без конца снуют посетители. И вот среди всей этой сутолоки...
Среди всей этой сутолоки, скромно примостившись в углу, мылся старик. Судя по всему, ему было далеко за шестьдесят. Седина на висках приобрела неприятный желтый оттенок, глаза стали подслеповатыми. Он был худ, но сложения крепкого, пожалуй, даже могучего, и в руках и ногах его с отвислой кожей все еще таилась сила, противящаяся старости. То же можно было сказать о лице: мощный подбородок и крупный рот словно бы излучали яростное сверкание силы дикого зверя, как это было и прежде, когда старик находился в расцвете лет.
Старик тщательно вымыл верхнюю половину тела и продолжал мыться, не ополаскиваясь, из маленького деревянного ушата. Он с усердием тер себя куском черной шелковой ткани, но с его сухой, морщинистой кожи не сходило ничего, что можно было бы назвать грязью. Это вдруг наполнило его ощущением осени и печали. Старик вымыл ногу, обтер ее влажным полотенцем, и тут рука его остановилась, как будто силы внезапно его покинули. В ушате с мыльной водой отражалось ослепительно яркое небо, а на его фоне алели плоды хурмы; возвышаясь над перевернутым углом черепичной крыши, кое-где они как бы скрепляли между собой тонкие ветви дерева.