Самолет начал снижаться, заложило уши. Я тихонько запел песенку из детства: «взвейся да развейся, знамя боевое, знамя полковое, мы идем в поход» И отлегло, уши вновь обрели прежнюю чуткость.
И я услышал резкий, тревожный звук. Стук. Настойчивый, металлический. И голос стюардессы, уже без прежней сладковатой профессиональности, а жесткий, командный:
Гражданин! Пожалуйста, вернитесь в салон! Немедленно! Во время посадки находиться в туалете категорически запрещено! Пожалуйста, вернитесь и пристегнитесь в своем кресле!
В ответ ни звука. Ни ответа, ни щелчка отпираемой двери.
Стук повторился, громче, нетерпеливее. Голос стюардессы перешел в требовательный регистр, почти крик, заглушая шумом двигателей:
Откройте немедленно! Это приказ командира! Немедленно выйдите!
Пауза. Напряженная, густая. Потом лязг металла. Мастер-ключ. Скрип открывающейся двери. И тут же короткий, сдавленный вскрик стюардессы, мгновенно стихший. Потом ее голос, уже срывающийся, полный паники, зазвучал по всему салону через систему оповещения:
Внимание! Если на борту есть врач немедленно подойдите к туалетной кабине в носовой части салона! Повторяю, срочно требуется врач!'
Ну, вот. Я как раз и есть врач. Тот самый, что размышлял о сроках годности салата «Советский». Отстегнулся от кресла, и пошёл туда, куда позвали, чувствуя на себе вопрошающие взгляды других пассажиров первого класса. Мир сузился до узкого прохода и открытой двери туалета.
Картина безрадостная, как в американском учебнике по неотложке. Тесная кабинка была забрызгана рвотой желтоватой, с кусочками непереваренного хлеба и рыбы. Запах стоял тяжелый, кисло-сладковатый, тошнотворный. Костюм Геннадия Макаровича тоже был испорчен. Сам он сидел рядом с унитазом, прислонившись к переборке, голова запрокинута. Лицо землистое, губы синюшны. Глаза закатились, видны были только белки. Дышал он шумно, хрипло, с надсадными, прерывистыми вдохами и слабыми выдохами. Пульс под моими пальцами на запястье едва прощупывался нитевидный, аритмичный. Кожа холодная, липкая. Он не просто сидел. Он умирал. На глазах. Здесь, в зловонной кабинке, на высоте нескольких километров, на пути из социалистической Ливии в капиталистическую Вену.
Последующее слилось в калейдоскоп действий, знакомых до автоматизма, но от этого не менее жутких в данной обстановке. С помощью двух стюардесс (лица белы как мел, но руки работали четко) мы вытащили Геннадия Макаровича в проход. Положили на спину. Расстегнули воротник, ремень. Голову набок чтобы не захлебнулся рвотой, которая продолжала сочиться изо рта. Искусственное дыхание. Непрямой массаж сердца. Кто-то подал аптечку. Судорожные попытки найти вену на холодной, липкой руке. Нашел, куда она денется, вена.
Почти каламбур.
Всё происходило под рёв двигателей снижающегося лайнера, под испуганными взглядами пассажиров, прижатых к своим креслам командами бортпроводников. Мир качался, вибрировал. Стюардесса требовала от пилотов, чтобы связались с землей, с Веной.
Проведенные реанимационные мероприятия этот казенный термин покрывал собой адский труд, липкий пот, ноющую боль в сведенных мышцах рук и ощущение полной, беспросветной беспомощности перед лицом неизбежности позволили дождаться посадки. Не более. Сердце, слава богу, не остановилось окончательно. Дыхание, жалкое, поддерживаемое искусственно, сохранялось. Жизненные функции организма теплились вплоть до момента, когда трап подкатил к самолету и на борт ворвались австрийские медики в чистых, не помятых халатах, с современным оборудованием. Их лица были сосредоточены, профессиональны, лишены той паники, что читалась у наших стюардесс. Они быстро переложили Геннадия Макаровича на носилки, подключили кислород, начали свои манипуляции. Во всяком случае, вынесли его из самолета дышащим. С биением сердца. Формально живым.
Я стоял в проходе, вытирая платком липкие руки, чувствуя въедливый запах рвоты и лекарств, смешанный с привычным запахом пластика салона. Смотрел, как австрийцы уносят это живое-неживое тело, завернутое в серебристое спасательное покрывало. «Живым». Что значило это слово сейчас?
Карточки, Геночка. Где карточки? Жалостный голос Клавдии
Ивановны, плач пятилетней Насти Они нашли его. Нашли в самолете, летящем между двумя мирами. Нашли и отобрали последние, «особенные» карточки. На всё.
Такой вот перелёт. Из пункта «А» в пункт «Б». С «самым лучшим» обслуживанием. Практика показала. Она всегда показывает. Я вернулся на свое место, упал в кресло. За иллюминатором проплывал венский аэропорт чужой, равнодушный. В ушах стоял хриплый стон Глебовского, ладони помнили его рёбра. И почему-то очень захотелось боржома. Просто боржома. Без шпрот.
Глава 6
1 мая 1980 года, четвергОтравленная пешка
Мы стояли на трибуне Мавзолея, овеваемые майским ветерком, ласковым, весёлым, пропитанным весной. Весной, но и чем-то ещё торжественным и солидным, как гранит вокруг нас. Мимо двигались колонны демонстрантов. Знамена трепыхались, как прибитые к древкам шкуры поверженных драконов, портреты вождей качались над толпой эти плоские лики, глядящие поверх всех и вся. Утомительно это: стоять, будто на смотринах у истории, пусть честь пребывания на трибуне и считается высокой. Ноги скучали, спина просила движения, а мысли, как назойливые мухи, лезли невесть куда.