Самозванец, сделав вид, что не слышит этих слов, теперь усиленно замигал обоими глазами сразу, словно они не выдержали столь большого напряжения, и откинул назад свои длинные волосы они у него были очень длинные, как бы желая охладить пылающий лоб. Я смотрел на него, но вдруг Генриэтта шепнула мне: «О Томас, какое у вас страшное лицо!» и за руку вытащила меня из толпы.
Вспомнив слова мистера Клика, я в смущении спросил:
То
есть почему страшное?
Ах, господи! Да у вас был такой вид, сказала Генриэтта, словно вы жаждали его крови.
Я хотел было ответить: «Я готов отдать два пенса, чтобы она потекла у него из носа», но сдержался и промолчал.
Домой мы шли не говоря ни слова. С каждым нашим шагом более нежные чувства, нахлынувшие давеча, отливали со скоростью двадцати миль в час. Сообразуя свое поведение с отливом, как я это делал с приливом, я опустил руку, так что Генриэтте едва удавалось держаться за нее, и на прощанье пожелал ей спокойной ночи таким холодным тоном, что не погрешу против истины, если скажу, что этот тон прямо-таки резал ухо.
На другой день я получил следующий документ:
«Генриэтта извещает Томаса, что глаза мои открылись и я увидела Вас в истинном свете. Я обязана пожелать Вам всего хорошего, но прогулки кончены, и мы разделены непроходимой пропастью. Человек, столь злобствующий на превосходство о, этот взгляд, брошенный на него! никогда не поведетГенриэтту
P.S. к венцу».
Как я сказал? «За художника»? Какие жестокие слова, какой в них подлый обман и какая горькая насмешка! Я я я этот художник. Это я создал рисунки на Пикадилли, это я создал рисунки на Ватерлоо-роуд, это я, один я создаю все те рисунки на тротуарах, которые денно и нощно вызывают ваше восхищение. Я их создаю, и я сдаю их напрокат. Человек, которого вы видите с мелками в бумажках и резинками, человек, который подправляет нижние линии букв в надписях и подтушевывает лосося, человек, которому вы верите, человек, которому вы даете деньги, берет напрокат да! и я дожил до того, что рассказал об этом! берет у меня напрокат эти произведения искусства, а сам не привносит в них ничего, кроме свечей.
Такова судьба гения в стране торгашей. Я не умею дрожать, я не умею вести себя бойко, я не умею просить, чтобы мне «дали занятие в какой-нибудь конторе», я только и умею, что придумывать да создавать свои произведения. Поэтому вы никогда меня не видите; вы думаете, что видите меня, но на самом деле видите кого-то другого, а этот «кто-то» просто торгаш. Тот, кого мы с мистером Кликом видели на Ватерлоо-роуд, умеет писать только одно-единственное слово «умножение» (и этому его выучил я), но слово это он пишет шиворот-навыворот, потому что не в силах написать его как следует. Тот, кого мы с Генриэттой видели у решетки Грин-парка, может только-только размазать при помощи своего обшлага и резинки оба конца радуги если ему уж очень захочется порисоваться перед публикой, но он даже ради спасения своей жизни не сумеет намалевать дугу этой радуги, так же как не сумеет намалевать лунный свет, рыбу, вулкан, кораблекрушение, отшельника или вообще достичь любого из моих наиболее прославленных эффектов.
Окончу тем, чем начал: кто-кто, а я неудачливая знаменитость. И если вы даже очень часто видели, видите или будете видеть мои произведения, пятьдесят тысяч шансов против одного, что вы никогда не увидите меня, разве только когда свечи догорят, торгаш уйдет и вы случайно заметите небрежно одетого молодого человека, тщательно стирающего последние следы рисунков, чтобы никто не смог нарисовать их вновь. Это я!
Глава IV Его удивительный конец
Расставшись с этими сочинениями на самых выгодных условиях, ибо, начав переговоры с данным журналом, я отдал себя в руки Лица, о коем можно сказать словами другого Липа, что я вернулся к своим обычным занятиям. Но я слишком скоро узнал, что спокойствие духа покинуло то чело, над которым вплоть до сего времени Время только уничтожало волосы, оставляя все пространство под ним непотревоженным.
Излишне скрывать: чело, о коем я говорю, мое собственное.
Да, над этим челом
тревога реяла, словно черное крыло легендарной птицы, которая про которую, впрочем, все здравомыслящие люди сами знают. А если и нет, я все же не могу с места в карьер говорить о ней подробно. Мысль о том, что сочинения теперь неизбежно попадут в печать и что Он еще жив и, возможно, увидит их, засела в моем изнуренном теле, как Ведьма Ночная. Гибкость ума покинула меня. Не помогла и бутылка ни с вином, ни с лекарством. Я прибегал к обеим, но обе они только истощали и иссушали мой, организм.
Пребывая в столь угнетенном состоянии духа (я был подвержен ему с тех пор, как впервые начал обдумывать, что я скажу Ему, неведомому, если он появится в общем зале и потребует удовлетворения), я как-то раз утром, в ноябре сего года, пережил нечто такое, что показалось мне перстом Судьбы и Совести одновременно. Я был в общем зале, один. Только что кончив мешать огонь в камине, чтобы он запылал ярче, я стал к нему спиной, надеясь, что проникающее в меня тепло смягчит внутренний голос Совести, как вдруг молодой человек в кепи, на вид образованный, хоть и слишком уж долгогривый, появился передо мной.