В некоторой нерешительности я шагал по пустынной дороге. (Автобусы отсюда в Экс не ходили.) Но скоро уже сомнения были отброшены, и я продолжил свой путь в Пюилубье. На трассе ни одой машины. Тишина, в которой каждый шорох воспринимается как звучное слово. Вокруг одно сплошное тихое брожение. Я шел, удерживая все время в поле зрения гору, иногда непроизвольно останавливался. В просвете корытообразной выемки на гребне хребта, там, где небо было особенно синим, я увидел идеальный перевал. Выжженные луга тянулись до самого подножия отрогов и казались выбеленными от домиков улиток, облепивших стебли. Они придавали всему ландшафту какую-то ископаемую допотопность, в которую теперь вдруг неожиданно включилась и гора, явившая в одно мгновение свою исконную сущность, представ в виде монументального кораллового рифа. Уже перевалило за полдень, и солнце сместилось в сторону; с противоположной стороны дул ветер. Написанное прошлым годом под землею плугом дало ростки и воссияло могучим светом. Стебли по краю дороги величественно пролетали мимо. Я замедлил шаг, не торопясь расстаться с белизной горы. Что это было? Ничего. Ничего не происходило. И происходить не должно. Я освободился от ожидания и не впал в возбуждение. Размеренность шагов уже давала ощущение танца. Растяженное тело, заменившее собою меня, будто мягко покачивалось на паланкине, который несли мои ноги. Этот танцующий путник был мною, превратившимся в частный пример, каковой выражал «бытийную форму растяжения как особого измерения и саму идею этой формы», что, по мысли философа, «представляет собой одну и ту же сущность, явленную двояким образом», хотя я, в этот совершенный час, выражал ее не двояко, а целокупно-однородно: как правила игры и как игру правил, подобно тому ходоку из Верхней Австрии, в болтающихся брюках. Теперь я и сам знал, «кто я», и как следствие ощутил смутное движение неопределенного императива. Труд философа представлял собой как-никак этику.
На одной из фотографий Сезанн
стоит, опираясь на толстую палку, с рисовальными принадлежностями за спиной, готовый отправиться, как гласит мифическая подпись, «На поиск мотива». Отдаваясь радости движения по этому высокогорному плато, я не помышлял ни о каких поисках и ни о каких мотивах, ведь мне было прекрасно известно, что художнику не нужны особые «стаи птиц» для того, чтобы не дать распасться явленному нам в его картинах царству мира. Единственные животные, которых он еще в самом начале как-то допускал, были собаки, присутствующие на демонических пикниках и в сценах купания: их трактовали как символ неприятия духовного томления, что якобы прочитывалось по гримасам на их мордах.
И все же потом я был рад оказаться наконец в Пюилубье, где я мог, сидя под платанами провансальской деревушки, в обществе незнакомых мне людей, насладиться пивом. Крыши домов перед линией гор действовали успокаивающе. Одна из залитых солнцем улиц называлась «Полуденной». Какой-то старик, похожий на ветерана, любовно демонстрировал собравшимся на террасе посетителям свою можжевеловую палку и почему-то напомнил мне знаменитого режиссера Джона Форда. Две девушки с рюкзаками и в тяжелых ботинках, направлявшиеся в горы, где они собирались пройти по западному склону, будто вышли из его старых фильмов.
Прыжок волка
В нашем доме собак никогда не держали; только однажды к нам приблудился какой-то пес, к которому я потом очень привязался. Как-то летом он угодил под машину, и прошло несколько дней, прежде чем мы собрались его отвезти на тачке к живодеру в соседнюю деревню. Это мероприятие превратилось в долгую экспедицию: то и дело кто-нибудь из нас не выдерживал и убегал от невыносимой вони, так что в результате нам пришлось бросить тачку в чистом поле. (В тот день я впервые, будучи ребенком, испытал нечто вроде отчаяния.) Много позже, в Цюрихе, я оказался свидетелем того, как один огромный черный дог и такой же черный доберман набросились спереди и сзади на белого пуделя, которого они растерзали на части.
Однако совсем уже непреодолимое отвращение собаки стали вызывать у меня с тех пор, как я начал много ходить пешком. Отныне в любом открытом месте я невольно готов был встретить такое же чудовище, с каким я столкнулся в Пюилубье. Кошки притаились в траве, сидят, словно отрешенные от мира; рыбы в ручьях разлетаются темным веером; жужжание пчел знак предостережения; бабочки появляются и исчезают «мои усопшие»; стрекозы предпасхально-го цвета; утреннее море птиц, откатившееся к вечеру в шуршащие папоротники; змеи как змеи (или просто змеиная кожа), и только там, во тьме, застывшая в неподвижности собака, вблизи всего лишь кол от забора, хотя нет, все же собака.
На самом краю Пюилубье расположена казарма Иностранного легиона. На обратном пути, когда я решил сделать небольшой крюк и обойти деревню, я проходил как раз мимо нее. Вся занимаемая ею площадь залита бетоном, ни деревца, ни кустика, только колючая проволока по кругу. На плацу никого, в зданиях тоже, казалось, будто солдаты только что покинули гарнизон.