А, знаю, знаю и это: на неких общих отвлеченных принципах, которые так общи и так отвлеченны, что к конкретным и частным случаям из жизни неприменимы, и с которыми поэтому согласны все (но это согласие немногого стоит).
Но как же все-таки при этом получается, что все вдруг вас осуждают,
или не одобряют, или даже смеются над вами? По-видимому, они не в состоянии различить эти общие принципы в том частном случае, который произошел с вами, и узнать самих себя в совершенном вами поступке.
А в таком случае для чего вам ваша голова на собственных плечах, которой вам будто бы достаточно? Только для того, чтобы почувствовать себя одиноким?
Нет, нет, бога ради, нет! Одиночество вас пугает.
Ну, а что вы тогда делаете? Вы представляете себе множество голов в точности таких же, как ваша. Множество голов, которые, в сущности, все одна ваша голова. Множество голов, которые вы в нужную минуту вытаскиваете из себя, как бы нанизанными на невидимую веревочку, и они, эти головы, говорят вам «да» или «нет», «нет» или «да», как вы пожелаете. И это вас успокаивает и поселяет в вас уверенность.
Ну и играйте себе дальше в эту замечательную игру, игру в «собственную голову», которой вам совершенно достаточно.
2. Так что же делать?
Вы живете внутри нее или выглядываете из нее на минутку, вы видите ее, вы осязаете ее, вы удобно располагаетесь посреди нее и закуриваете, например, сигарету (трубку? Ну пускай трубку!) и, закурив, блаженно созерцаете тающие в воздухе кольца дыма. И даже не подозреваете о том, что реальность, которая вас обступает, для других так же призрачна, как этот дым.
Вы скажете, что это не так? А вот послушайте.
Мы с женой сейчас живем в доме, который отец выстроил после безвременной кончины моей матери, чтобы уехать из старого дома, где они жили вместе и с которым у него было связано слишком много горьких воспоминаний. Я был в ту пору ребенком, и только позже мне стало ясно, что отец мой в последнюю минуту бросил новый дом недостроенным и как бы открытым каждому, кто пожелает в него войти.
И арка ворот самих ворот так и не навесили, и полукружье ее свода, которое возвышалось с обеих сторон над стенами, и сама стена, окружающая просторный двор перед домом, тоже недостроенная, и разбитый каменный въезд под арку, и облупившиеся по углам пилястры я думаю, отец оставил все это в запустении, не доведя дело до конца, потому что однажды вдруг понял, что после его смерти дом останется мне, а значит, всем и никому, и что, следовательно, отгораживаться воротами нет никакого смысла.
Пока отец был жив, к нам во двор никто не заходил. На земле еще лежало множество нетесаных камней, при виде которых можно было подумать, что работы просто приостановлены и скоро возобновятся. Но когда между булыжниками и вдоль стен начала прорастать трава, все эти ненужные уже камни сразу стали казаться старыми и отслужившими свое. А когда отец умер, ими стали пользоваться как скамейками соседские кумушки, которые одна за другой, поначалу неуверенно, рискнули проникнуть под арку ворот как бы в поисках укромного уголка посидеть в тенечке и тишине. А потом, увидев, что никто против этого не возражает, они оставили все колебания своим курам и присвоили себе наш двор, а заодно и колодец. Здесь они стирали белье, здесь же развешивали его на просушку, а затем, покуда солнце пронизывало веселым светом слепящую белизну развевающихся на веревке простыней и сорочек, распускали по плечам блестевшие от масла волосы и начинали искаться, как это делают обезьяны.
Я никогда не высказывал по поводу этого вторжения ни удовольствия, ни досады, хотя меня и раздражал вид одной вечно хныкающей старухи, с запавшими глазами и горбом, выпирающим из-под выцветшего зеленого жакета. И еще меня тошнило от одной грязной, оборванной толстухи, с огромной грудью, всегда вытащенной из кофты, и от младенца у нее на коленях с огромной, покрытой струпьями, поросшей рыжим пухом головой. Видимо, у моей жены был свой расчет не выгонять их с нашего двора: за какие-нибудь жалкие объедки и обноски они готовы были и поработать.
Наш двор, мощенный булыжником, как улица, представлял собою пологий склон. Помню, как мальчиком, вернувшись домой на каникулы, я стоял поздними вечерами на одном из балконов этого дома, тогда еще совсем нового. Помню, какую тоску навевала на меня мертвенная белизна всех этих булыжников, широко раскинувшаяся, наклонная, с колодцем посередине, который по ночам вдруг начинал бормотать таинственно и звонко. Ржавчина почти сразу же съела красный лак на железной ручке ворота, от которого отходила веревка с ведром на конце, и какой печалью веяло от этой облупившейся ручки, которая казалась
больной! Может быть, она казалась больной еще и из-за того, что так тоскливо скрипел ворот, когда по ночам веревку шевелил ветер, а небо, ясное и звездное, но подернутое тончайшей дымкой, словно пылью припорошившей его прозрачность, как будто замерло над безлюдным двором навсегда.
После смерти моего отца Кванторцо, ставший во главе дела, выгородил в доме те комнаты, которые отец предназначал для него, и получившуюся квартирку решил отдавать внаем. Моя жена не возражала, и спустя какое-то время в квартирке этой поселился старик, молчаливый пенсионер, всегда тщательно чисто и просто одетый, маленький и хрупкий, но с чем-то неуловимо задиристым во всем облике: выпяченная грудь, выражение властности на изможденном лице этакий полковник в отставке! На щеках густая сеть багровых прожилок, а глаза, широко расставленные, немного раскосые, были совершенно как у рыбы.