До этого он их почти не замечал – он жил и видел жизнь вокруг себя в ее весеннем, радостном разливе, видел труд и усилия, большие достижения и счастье. И семьи… С заботой матери и умным, направляющим взглядом отца.
…Мать заметила, что сын что-то прячет у себя за щекой. Конфета! Первая нечестность сына! Ужас! Но она подавила его, и потом они долго обсуждали с отцом наедине – как быть? И вот вечерний чай. Мать и отец берут по одной конфетке, а сыну дают две, три… «Может быть, хочешь еще?» – «А почему у вас по одной?» – «Нам достаточно. А ты же ведь берешь тайком? Зачем же тайком? Бери сколько нужно». Сын покраснел до слез. Это стало ему уроком на всю жизнь.
Так, очевидно, рождается счастье, и мир, и честность. Что это – умение? Опыт? Талант?
А вот Шанский пришел к Нине Павловне и слушает, и всматривается в нее внимательным и острым взглядом, и силится понять трагедию, которая развертывается перед ним: мать упустила сына и вдруг поняла, что она его упустила. Имея право на что-то и личное и, может быть, понятное и неизбежное, она чего-то не сумела: что-то сочетать и связать, не сумела любить, не сумела жить, не сумела воспитывать, – погнавшись за одним счастьем, она упустила другое, и вот теперь терзает и казнит себя и не находит места.
А вот он у Серафимы Андреевны, учительницы школы взрослых, с энергичным, скуластым, как у монголки, лицом. Она рассудительней, чем Нина Павловна, пожалуй, умнее и тверже. Она тоже прошла через разрыв, через семейную драму, но это получилось иначе.
– В молодости я была идеалисткой, – рассказывала Серафима Андреевна, когда преодолено было первое смущение. – И на все у меня был безмятежный, совсем безоблачный взгляд. Жизнь – это радость! И в семье, я считала, человек должен жить также светлой и радостной жизнью, и не понимала тех, кто мучается, живет и мучается. Зачем тогда жить? И мужу своему я себя отдала… Душу. Ну, знаете… Растворилась! Поверила. Полюбила. Ждала ребенка. И тут… Ах, как много нерешенного в жизни!
– А именно? – насторожился Шанский, испугавшись, что с этим лирическим восклицанием иссякнет вся откровенность собеседницы.
Но опасения его были напрасны: Серафима Андреевна вздохнула и повела рассказ о своей жизни.
– Был он хороший, как мне казалось, человек. Вы не поверите, как изумительно правильно он обо всем говорил и каким изумительным он оказался подлецом! Нет, не по-женски я это говорю, нет. Он мне не изменял. Но когда – ах, какое же это трудное было для меня время! – арестовали моего отца, вина которого перестала потом быть виной и которого вскоре освободили, но именно в тот тяжелый момент, когда я разбитая сидела и не знала, как жить, и муж, мрачный, как туча, – я думала, он за меня переживает. Я сама переживала за него и не хотела быть источником его несчастий. И тогда, сама не знаю как, вырвалось у меня малодушное слово: «Хоть кончай с собой!» И вдруг я вижу: мой муж посветлел. «Только, знаешь, говорит, оставь хорошее письмо». Я как сидела, так вот, обхватив голову руками, как подняла глаза на него – и сразу прозрела: подлец! За себя дрожит!
Через полчаса у меня, начались схватки, преждевременные роды. Так родился мой Олег. Я лежала на больничной койке и думала: должна я жить с подлецом или нет? И тут во мне заговорила мать – я хотела сыну сохранить отца. А он ходил ко мне каждый день, просил прощенья, и… я осталась. Но для меня он оставался подлецом, и чувствовал это, и мстил за это. А комната – восемь метров, вся, как говорится, сценическая площадка, даже шкафом разгородиться нельзя. И комната была моя, я мужа, как говорят в деревне, во двор приняла. Мне в одну зиму несколько раз пришлось быть в суде – это он после развода старался выселить меня с сыном из этой конуры.