И Нина Павловна сама удивлялась потом, как могла она колебаться? Как можно было остерегаться того, кто по самому назначению своему является другом людей? Почему не подумать вместе о том, о чем в одиночку думаешь и день и ночь, чем сама мучаешься и болеешь? Захотелось поделиться с ним, и посоветоваться, и излить душу, и они просидели и проговорили целый вечер, и Нина Павловна, не таясь, рассказала ему всю свою жизнь.
33
С большими сомнениями и внутренним трепетом приступил писатель Шанский к этой своей новой теме.
Возникла она как будто бы неожиданно, из откровенного письма-исповеди, которое ему случайно пришлось прочитать в одной редакции. Писал человек, который, пройдя через большие ошибки и скамью подсудимых, попал в Воркуту в заключение, строил там шахту, добывал уголь, а потом за свой честный труд был амнистирован. Но, получив свободу, по собственной воле остался жить в Воркуте. И вот, много передумав и перечувствовав, он написал письмо, большое письмо на нескольких страницах о всей своей жизни и ошибках своих и прислал в редакцию с просьбой напечатать – «чтобы другим было неповадно».
Как электрический ток, потрясло писателя Шанского это письмо – настолько сложен был клубок проблем, которые переплетались здесь, и так интересен: «Вот тема!» Но, возникнув, она тут же испугала его: «Как можно? Такая тема! Да разве я сумею? Разве я смогу?» Больше года отмахивался он от нее, как от надоедливого комара, а она знай себе жужжит, и жужжит, и вьется вокруг, и не дает ни покоя, ни возможности заняться другим.
И «дожужжала»! Она захватила его и уже больше не выпускала, она повела его в жизнь, в самые глубокие глубины ее, она ставила перед ним вопросы, которые вскипали и сталкивались, как атомы, и, сталкиваясь, порождали новые вопросы и неожиданную, не по возрасту энергию, на которую он даже не считал себя способным.
Много споров и с друзьями и с самим собой пришлось выдержать при этом писателю Шанскому.
– А зачем тебе это? – спрашивали его одни. – Неужели больше не о чем писать? Подумай только: сколько мусору ты наберешь себе в душу.
– Мусору? Да, много! – соглашался писатель. – А что же с ним делать-то, если он есть? Лапки отряхивать? Белые перчатки надевать? Или глаза закрывать, как делают любители благополучия: как-нибудь куда-нибудь он денется, этот мусор, а я буду половики стелить. Нет! Только нерадивая хозяйка заметает мусор в угол и прикрывает веником. А настоящая хозяйка чистоплотна, соринки в доме не потерпит.
– Но это не предмет искусства, – говорили другие. – Эта тема вне прекрасного. Вдохновлять может только величественное!
– А ниспровержение низкого во имя величественного?
– Но в этом можно утонуть.
– Утонуть можно и в море, – отвечал писатель. – Если ты пловец, умей выплыть, а не ловить рыбку на прибрежной мели.
И это был не простой каламбур, потому что надо было действительно плыть и выплыть, избежав «ничьей», подстерегающей писателя в обманчивых водах мелкотемья и мелкодумья. Это так страшно, когда есть все – и сюжет, и все достоинства, а книга может быть, может не быть, ничего от этого не изменится в жизни. А книга обязательно должна что-то менять, что-то ниспровергать и что она должна быть двигателем жизни и «решителем всех важных современных вопросов», как писал в свое время «неистовый Виссарион».
«Отчаянная голова!» – подсмеивались над Шанским друзья-приятели, а отчаянная голова», оставшись одна, ходил по своей рабочей комнате и думал, ходил и час а два и думал, шел по улице и думал, ехал в метро и думал, сидел на собрании и думал, и никуда нельзя было ни уйти, ни уехать от этих дум, и ничего уже другого нельзя было писать, потому что писать можно лишь «по должности гражданина».
И когда перед его мысленным взором встал тот комплекс проблем, который он почувствовал в письме из Воркуты, и когда он пробовал распутать его, и разобраться в причинах и следствиях, и сопоставить все это с великими целями и головокружительными планами и делами эпохи, он почувствовал на своих плечах бремя.