Часть вторая
1
Все кончено! Пока Антон был в милиции, в камере предварительного заключения, теплилась втайне какая-то надежда, самообман, порождаемый звучанием слова, – предварительное, значит, все-таки не совсем настоящее заключение, и, может быть, настоящего-то еще и не будет. По крайней мере, такая мысль мелькнула у него, когда он, стоя у окна камеры, заметил нацарапанную на подоконнике какую-то надпись. Надпись была затерта, но затерта небрежно, и Антон сумел разобрать: «Здесь сидел Юра Кравчук и ждал…» Дальше шло изображение тюремной решетки.
Антону тоже захотелось оставить след о себе в этом грустном месте, и он по старой «вольной» привычке стая шарить по карманам. Но в карманах ничего не оказалось; ни карандаша, ни ножа, ни гвоздя, ничего, – все было изъято. Обозленный, он отломал крючок от ботинка и начал было царапать свою мемориальную надпись. Но тут-то снова пришла обманчивая мыслишка: а может быть, еще тюремной решетки и не будет! – слишком легко и мирно плавали в воздухе белые пушинки июньского тополевого семени.
Но при первом же допросе, едва лишь Антон попробовал что-то «забыть» и от чего-то отказаться, он увидел, что все уже известно и доказано и отпираться нет никакого смысла. Обидней всего было то, что, когда он говорил подлинную правду, ему не верили, а когда сгоряча дал честное слово, даже усмехнулись.
– Честь ты свою потерял, и нечего о ней разговаривать. Ты факты выкладывай!
И капитан Панченко, который участвовал в этом допросе, повел тогда своею черной бровью.
– Вот, сынок, какие пироги-то получаются!
И так изо дня в день. Антона водили на допросы, на очные ставки и, посадив против него Вадика или Генку Лызлова, спрашивали: «Знаете ли вы сидящего против вас гражданина?» Антон покорно называл имя и фамилию сидящего против него гражданина и отвечал на все вопросы. Потом его возили на место происшествия, и он показывал прудик, поросший черемухой, кустарник, теперь уже покрывшийся сочною, пышной листвой, и дорожку в Абрамцево и рассказывал, как было дело. И потому надежда на то, что тюремная решетка может его миновать, была, конечно, самообольщением. Вот его привели в парикмахерскую, и парикмахер, пощелкивая машинкой, с сожалением посмотрел на шевелюру Антона.
– Эх, прическа у парня богатая. Жалко резать!
Но прошла минута, и прическа эта лежала на полу, во прахе, попираемая ногами сердобольного парикмахера.
Потом – фотографирование, в профиль, анфас, разные измерения, а затем угрюмая шутка привычного к своей невеселой профессии человека:
– Ну, теперь давай на рояле поиграем!
Это – снятие отпечатков пальцев.
Все это было унизительно, стыдно и страшно. И все говорило, что он – арестант. А в довершение ко всему – тюрьма.
Везли его туда ночью, в наглухо закрытой машине – «черном вороне», «воронк е », как прозвали ее пассажиры, для которых она предназначена, и Антон только по приглушенным звукам, доносившимся извне, да по редким остановкам у светофоров чувствовал, что вокруг него Москва, люди, жизнь, хотя и ночная, но все-таки жизнь. А когда машина совсем остановилась, он, выйдя из нее, увидел совершенно пустынный двор, высокие стены, окна с решетками и понял: все, все кончено – он в тюрьме!
С таким ощущением конченности Антон провел всю эту страшную ночь. Страшного в ней, по существу, ничего не было: его вымыли и, как положено, конечно, обыскали, – «колющее, режущее есть? химия?» – и работники тюрьмы просто выполняли свои обязанности, когда, не доверяя словам, пробовали на сгиб каждую складку и шов одежды. Но для Антона все это было так же унизительно, стыдно и страшно, как и раньше, когда его стригли, фотографировали и заставляли «играть на рояле». Только теперь все это тонуло в общем ощущении безнадежности, которое его охватило.