Одна трагикомическая подробность запомнилась мне за этот двухдневный допрос. Среди толпы суетился немолодой, черный, как жук, мужичонка с внимательными цыганскими глазами. Убийство занимало его, видимо, больше всех нас. Как рыжий клоун в цирке, он суетился под ногами, всюду совал нос, в комнаты убитых, в наши бумаги, в инструменты фельдшера. Он был рад, как мальчишка рад покойнику, которого хоронят с музыкой. Он ахал, охал и косолапыми словами говорил, как беспощадно надо покарать негодяев.
У меня был опытный письмоводитель, умный пройдоха, пропивший свою жизнь.
Я вам советую его арестовать, посоветовал он мне. Он подозрителен.
Почему?
Я вам не могу сказать, почему; но возможно, что убийца он. Иногда берешь не рассудком, а инстинктом.
Правосудие не руководствуется ощущениями, сказал я. Следствие знает только факты.
Мужичонку арестовали, но подозрение было нелепо. Он был чужой, с ближней улицы, пустой, нехозяйственный мужик, весь ясный, как день. Его выпустили через три-четыре дня. Я показал ему на письмоводителя и засмеялся:
Моли Бога, что следователь я, а не он. Он бы тебя закатал!..
Он закивал головой, затряс гривой. Я посмотрел в его глаза. Они были разноцветные, редкий случай аномалии, которую медицина именует анизокорией.
В провинции сразу замечаешь новое лицо. И вот однажды, на прогулке, я заметил странную фигуру. Это был великолепный экземпляр живописного нищего, точно из романа Гюго или Диккенса. Стояла зима, но он шел по снегу босой, в рубище, точно подпрыгивая легкими маленькими ногами.
Не было шапки на голове, и ветер буйно взметал его запущенные длинные волосы, уже хваченные неровной сединой. Лицо заросло густым черным волосом, и на этом фоне горели экстатические больные цыганские глаза. С него можно было писать библейского пророка или юродивого, стоящего перед Грозным с куском сырого мяса.
Оказывалось, этот полунищий-полуюродивый поселился именно на моем дворе, у горбатого бочара, сдававшего углы. Но в своем углу он, собственно, не жил, и никакого имущества там не держал, ибо его не было. Была у него только большая ветхая Псалтирь, и каждый день с утра выходил он на площадь против моего дома, становился у реки коленями на снежную землю, закладывал камнями от ветра страницы книги и начинал над ней монотонное бормотанье. Так стоял он от утра до вечера, то здесь на реке, под засохшей рябиной, то в узком соседнем переулке.
Он был похож на профессионала-нищего, но ни у кого он ничего не просил. Доброхоты бросали ему медь в разогнутую книгу, он принимал ее и ронял: «Спаси, Господи». Но говорили, будто эти гроши он раздает нищим.
Раз, проходя, я бросил ему двугривенный. В ушах свистел ветер, с неба падало что-то холодное и мокрое, мне вдруг стал жалок этот старик, тело которого, вероятно, ломал жестокий ревматизм.
В свое окно я потом долго смотрел на маньяка. Никто не прошел после меня. Вот он встал, согнул книгу, положил ее под мышку, выждал нищую и сунул ей монету. Вот какое назначение он придумал для моей лепты!
Корни этой тайны в ужасах русской деревни с младенцами, разбитыми об печку, с замытаренными женщинами. Его ветви упираются в монастырь, в Сахалин, в каторгу, в искупительный град Иерусалим. Кто скажет, какая сила греха выгнала на большие дороги весь этот бродячий люд с котомками и посохом, и обрекла на вечный подвиг холода, голода, и оплевания? Кто сосчитает, скольких эта дорожка спасла от намыленной петли в холодном овине?
Может быть, много тут и доброго русского идеализма, но не удивитесь, господа, если бывший следователь хочет прочитать на лице каждого бродячего старца повесть о затерявшемся преступлении
Наш городок сразу
привык к босоногому нищему и принял его, как должное. Простонародье смотрело на него, как на юродивого и божьего человека. Каждый день я видел его на своем пути, и не раз ловил на себе его тяжелый, словно бы выжидающий взгляд. Мне иногда казалось, что он ждал меня в переулке, что он хочет заговорить со мной. Раз я спросил его, глядя на его босые, посиневшие ноги:
Что, старик, холодно?
Он подхватил, словно обрадовавшись:
Под ногами лед, под сердцем утливо! Ух, горячо окаянному!
А как тебя зовут, старик?
Мирон, да не мирен.
Он пошел за мной, неслышно ступая по талому снегу. Я слышал его дыхание, как дыхание загнанного коня.
Не узнал меня, законный человек?
Не узнал.
Не врешь ли?
А зачем бы мне врать?
А я тебя помню. Хочу к тебе в гости приттить. Ты меня от Сибири спас. Мирона Клестова забыл?
Я стал расспрашивать. Он несвязно рассказывал, как бредящий, но я понял, что речь о том, забытом случае на городской окраине! Это был тот мужичонка, арестованный и отпущенный. Одно из первых трудных дел, та история об убитом жиде крепко засела в памяти. Я поднял глаза на странника, на меня смотрели незабываемые разноцветные глаза.
Клестов дал мне вспомнить все это и вдруг понес чепуху. Замелькали какие-то библейские отрывки, разорванные клочья молитвенных слов. Было ли это искусство или действительный бред больного, я не мог понять, как вдруг старик выпрямился, поднял руки к небу и, похожий на большую черную птицу, прокричал: