Все было старо и прочно-спокойно. И вдруг он вернулся неожиданно и не вовремя, непонятно и зловеще преображенный, жутко-новый и таинственный; чем-то внезапно и непосильно потрясенный, зажженный каким-то тайным, мрачным огнем. Точно не в нашем мире где-то побывал он, а кем-то волшебно перенесенный за грань его, окунулся в вечно скрытый от человека, неизведанный хаос тяжелых откровений и тайн и, как губка, всосав их в себя, вернулся оттуда, весь облепленный ими, словно тиной. И, переполненный этими тайнами, силясь что-то рассказать, что-то объяснить, он, захлебываясь, задыхался в одних и тех же затуманенных звуках, которые вырывались в загадочном, чуждом сочетании: «Ганнак Ганна-куккул-лу».
Ган-нак-кул-лу! Гган-нак-кул-лу!
И больше не слышно было ни слов, ни звуков, ровно все он их мгновенно и навеки утерял и забыл.
Дрожь ужаса вызывал этот непонятный, лишенный всякого человеческого смысла выкрик. Тупой, мычащий как камень, тяжело застрявший в горле, он вырывался кусками, глухими и подавленными. И рождалось представление о животном, темными чарами обороченном и пытающемся заговорить по-человечьи. И нельзя было понять, неведомого ли спасителя призывает или невидимого, лютого врага клянет. А когда его, бегающего исступленно по комнате и свирепо обеими руками трясущего виски, будто силясь прогнать нестерпимое сновидение и проснуться, обступили ошеломленные родные, они все увидели новую маску на лице его. В ней тонуло давнее, знакомое лицо, как маленький предмет
в огромной тени своей. Это был страх. Осознанный, неумолимо-давящий, каменный, он стоял в расширенных застывших глазах. Словно нечаянно где-то он навлек на себя блуждающий Страх и, перепуганный, пустился бежать от него, но уже не мог убежать, как от собственного тела. И несокрушимой стеной стало безвестное между ним и родными, оторвав его от них и замуровав
Уже седьмая ночь пришла за тем днем, а он безнадежно метался в озлобленной, хищнической горячке, куда-то унесшей его. Временами он лежал молча и неподвижно, тупо и далеко глядя на всех и на все. Временами бредил. И в смутном бреду повторялось все одно и то же, единственное, нерассеиваемой мглой покрытое слово. Иногда оно выходило разорванное, глухое Иногда целое, ясное и крикливое. И об это слово, как о невидимую скалу, ударялись каждый раз родные, силясь заглянуть в потрясенную близкую душу. И с каждым повторением оно значительнее и глубже становилось и уже стало казаться измученным головам окружающих не бессмысленным, бредом рожденным, а полным высшего мистического смысла, хранящего пути к спасению и к гибели больного. И еще мучительнее и нестерпимее становилась безвестность
Вы говорите, что его не было там, куда он ушел в то утро?
Нет, не было. Он ушел в университет на лекции, как всегда.
Где же он был?
После всех наших стараний нам не удалось узнать это.
Расспрашивали знакомых?
Да. Он не был ни у кого из них.
Тьма!..
И доктор беспомощно развел руками:
Этот вид болезней трудно поддается лечению, когда неизвестна причина, родившая их.
Тьма! безнадежно вздохнули, как многоголосое эхо, все окружающие. И хрустнули пальцы, в отчаянье сплетенные, обсыпая со всех сторон кровать сухой мелкой, костяной дробью.
Больной лежал в забытьи, с закрытыми глазами, изредка поворачиваясь и мерно дыша. Подавленно молчали все, не сводя глаз с него. Звонко и отчетливо тикали часы в тишине. И казалось, что кто-то равномерно и задумчиво кидает камешек за камешком в спокойную, ровную поверхность воды, считает их и прислушивается. Плотно припав к окнам, спала ночь. Слепая, она брела куда-то, но наткнулась на преграду и, не зная, как обойти ее, тут же и заснула.
Он, кажется, засыпает, сказал тихо доктор.
Да, он засыпает.
Он спит.
Осторожно, на цыпочках, все разбрелись по комнате и уселись неподвижно в креслах и на диване, упершись взорами в дальний угол. У кровати, держа в одной руке руку больного, в другой часы, сидел доктор. Кто-то завернул огонь в лампе. И в сумеречном полусвете вся комната казалась каким-то смутным, больным кошмаром, бредущим куда-то среди беспредельной осенней ночи. Среди скорбно-согнутых фигур стало трудно отличить молодость от старости, тень от предмета. И портреты на стенах были такие же живые, как фигуры, сидящие в креслах и на диване, и сидящие фигуры такие же мертвые, как портреты на стенах.
Время шло, и минута боролась с минутой. Одна рождала надежду, а следующая ее тушила отчаянием. Было поздно. И кто-то задумчиво и равномерно бросал камешек за камешком в спокойную, ровную поверхность воды, считал их и прислушивался. И, плотно припав к окнам, глубоким сном спала слепая ночь
И вдруг все почувствовали тревогу. Еще никто ничего не сказал и ничего не произошло, а тревога, тайная, нарастающая, охватила всех. Это углубившееся безмолвие из угла разлилось леденящим беспокойством по комнате. И наступил момент, напряженный, угрожающий и страшный, как момент все разрушающей смерти
Его надо разбудить! вдруг сказал доктор и, странно возбужденный, поднялся.
Больной сел на кровати и долго озирался. Постепенно сползала муть забытья, и вернулось давнее лицо, и прежнюю ясность получили глаза. Он начал что-то вспоминать, и медленно вырастало воспоминание. И вдруг заметался. Начал быстро и тяжело дышать, теребить волосы на голове, тереть грудь и кидаться, как бы моля о спасении от кого-то, с простертыми руками к родным. О чем-то ему хотелось рассказать им, что-то объяснить, что-то, туманное озарить. Но это было непомерно- большое и не умещалось в нем. И оттого он так бился. И уже в глазах, устремленных на родных, стоял осознанный, неумолимо-давящий, каменный страх, и бурлили, задыхаясь, звуки в горле, как сжатая вода, ищущая исхода