либидо. Но с мисс Соновской в комнате появилось еще кое-что: иерусалимская власяница и пригоршня гвоздей, с такой ожесточенностью вонзенных в ладони Христа, что стигматы остались навеки. Итогом Крестовых походов для мира стала Черная Смерть; итогом Колумбова открытия сифилис; итогом явления мисс Соновской шизофрения.
Шизофрения! Сегодня никому уже и в голову не приходит, как это замечательно, что весь мир болен. Точки отсчета здоровья как показателя нормы попросту больше нет. С таким же успехом можно возвести в ранг божества брюшной тиф. Все абсолюты исчезли; налицо лишь десятки световых лет повернутого вспять прогресса. Задумываясь о веках, без остатка заполненных борьбой всей Европы с Черной Смертью, только и начинаешь сознавать, каким ослепительным блеском может засиять жизнь, стоит лишь нас укусить куда нужно! Лихорадочный танец в самом средоточье конца! Быть может, никогда уже не доведется старушке Европе вновь пуститься в пляс в таком самозабвении. А сифилис! Явление сифилиса, денницей повисшего над мировым горизонтом
В 1927 году, в Бронксе, мне как-то случилось слушать человека, читавшего вслух из дневника наркомана. Читавший едва выговаривал слова: так его разбирал смех. Что может быть больше дистанции между этими двумя: одним, до такой степени объятым горячечным экстазом, что он едва не раскалывается надвое: ноги высовываются из окна наружу, а туловище в озарении взмывает в комнате к потолку, и другим (и в точности тем же самым), когда он беззаботно откинулся на спинку стула в Бронксе и хохочет, хохочет до упаду, ибо ему этого попросту не понять.
Увы, необъятное солнце сифилиса заходит. Низкая облачность таков прогноз для Бронкса, прогноз для Америки, прогноз для всего современного мира. Низкая облачность, сопровождаемая вулканическими смехоизвержениями. На горизонте нет и намека на новые звезды. Грядут стихийные бедствия одни стихийные бедствия и ничего больше.
Я грежу о веке, когда Бог родится заново, когда во имя его люди станут сражаться и убивать друг друга так же, как ныне и еще долго в будущем они будут сражаться и убивать друг друга во имя хлеба насущного. Грежу о веке, когда труд будет предан забвению, а книги обретут подобающее им в жизни место, о веке, когда, может статься, книг вовсе не будет, за исключением одной, всеохватной, Библии. Ибо в моих глазах книга это человек, а моя книга не что иное, как я сам: косноязычный, растерянный, бестолковый, похотливый, распущенный, хвастливый, сосредоточенный, методичный, лживый и дьявольски правдивый словом, такой, какой я есть. Думаю, тот грядущий век не оставит меня без внимания. Тогда-то проступит въяве важность моей истории, и шрам, какой я ныне оставляю на лике мира, обретет значимость. Я не в силах отрешиться от мысли, что творю историю историю на полях существования, которая, подобно язве, выест без остатка прочую, незначащую историю. Я вижу в себе самом не книгу, свидетельство, документ, но историю нашего времени историю всякого времени.
Если в Америке я был несчастлив, если требовал для себя больше жизненного пространства, больше приключений, больше свободы выражения, то потому, что все это действительно было мне необходимо. Я признателен Америке: это она побудила меня осознать меру моих потребностей. Там я отбыл срок своего наказания. Ныне у меня нет потребностей. Я человек без прошлого и без будущего. Я существую, и этим все сказано. Меня ничуть не волнуют ваши симпатии и антипатии; меня нимало не заботит, соглашаетесь вы со мной или нет. Реши вы сию же минуту захлопнуть эту книгу, я просто пожму плечами. Я отнюдь не пульверизатор, из которого можно выдавить тоненькую струйку надежды. Я предощущаю в Америке источник смертоносного недуга. Я предощущаю в ней черное проклятье, довлеющее над миром. Я предощущаю долгую ночь, неотвратимо спускающуюся на землю; предощущаю, как начинает загнивать у корней гигантский гриб, который отравил весь свет.
Пылающие лихорадочным жаром строки этой книги пишутся в предощущении вселенского конца; и разве имеет значение, наступит он завтра или спустя три сотни лет? И странно ли, что я то и дело сбиваюсь с мысли, побуждаемый необходимостью вновь и вновь подпитывать тлеющий огонь подпитывать не только пламенем отваги, но пламенем отчаяния: ведь нет никого, кому я мог бы доверить высказать все это за меня. Мои повторы и топтание на месте, мое нетерпеливое стремление прибегнуть к любым, без изъятий, средствам и способам выражения все это не что иное, как вид вдохновенного заикания, постигавшего некогда пророков и ясновидцев. У меня дух захватывает при мысли о грандиозности этого зрелища конца света!
Каждый вечер, после обеда, я выношу во двор мусор.
Поднимаясь с пустым ведром вверх, останавливаюсь и выглядываю в лестничное окно, выходящее на Сакре-Кер, венчающий вершину монмартрского холма. Каждый вечер, вынося во двор мусор, мысленным взором я провижу самого себя возвышающимся в ослепительной белизне на гребне высокого холма. И это видение диктует мне не мысль о Христе, не мысль о кровоточащем сердце Спасителя. Нет, в сердцевине моих озарений нечто еще более совершенное, нежели Христос, нечто еще более необъятное, нежели сердце, нечто еще более всеобъемлющее, нежели Господь всемогущий: Я САМ. Я человек. И этого для меня достаточно.