На высоком холме, в весеннюю ночь, один во чреве кита, вишу я вверх ногами с налившимися кровью глазами и белыми, как трупные черви, волосами. Одно чрево, одно тело, один гигантский кит, догнивающий, как зародыш, под погасшим солнцем. Люди и вши, вши и люди, безостановочно устремляющиеся к свалке личинок. Вот весна, о которой пел Иисус на кресте с губкой у окровавленного рта под лягушечий хор. Ни следа ржавчины, ни нотки меланхолии. В черном горячечном сне голова бессильно клонится к паху, прошлое медленно погружается в океан забвения, небесный образ пригвожден и забрызган грязью. В каждом чреве скрежет железных подков, в каждой могиле рокот патронных гильз. Чрево и гильза; а в ложбине чрева великовозрастный дебил собирает лютики. Человек и конь сливаются в одно: руки мягки, копыта раздвоены. С красными зрачками и огневеющими гривами несутся они стройной кавалькадой. Весна врывается в ночь рокотом водопада. Врывается на крыльях кобылиц со вздыбленной гривой и дымящимися ноздрями.
Миную гирлянду надгробий на рю Коленкур. Капает теплый весенний дождь. Подо мною маленькие белые часовенки, где покоятся усопшие. Сквозь тяжелую решетку моста на землю падают неровные тени. Пробивающаяся местами трава зеленеет ярче, чем днем эта вспоенная электричеством флора индустриальной эры. Чуть дальше набредаю на мужчину и женщину. На ней соломенная шляпа. В руке у женщины зонт, но она не спешит раскрыть его. Приближаясь, слышу, как с ее губ слетает: C'est une combinaison, и, полагая, что речь идет о принадлежности дамского туалета, навостряю уши. Увы, на уме у нее, похоже, совсем другого свойства «комбинация»: от нежной парочки скоро начинают лететь пух и перья. Combinaison! истошно повторяет она, без лишних церемоний молотя своего спутника зонтом. А он, бедолага, только растерянно повторяет: Mais nоn, ma petite, mais non!
Эта маленькая сценка доставляет мне живейшее удовольствие не потому, что она с таким рвением орудует зонтом, а потому, что у меня выскочило из памяти второе, скрытое значение этого слова. Оборачиваюсь направо и вдруг узнаю в петляющей, кривой улочке тот Париж, до истоков которого всегда мечтал докопаться. Ведь можно знать наизусть любую парижскую улицу и при этом вовсе не знать Парижа. Но когда ты забыл, где находишься, и с небес мягко капает дождь, тогда инстинктивно, на ощупь находишь улицу, которую в своих снах исходил вдоль и поперек. И вот она предстает перед тобою наяву
Некогда, проходя по этой улице, я увидел лежащего на тротуаре человека. Он лежал на спине с распростертыми в стороны руками, будто его только что сняли с креста. Ни один из прохожих, ни одна душа не сделали попытки приблизиться к нему, дабы убедиться, жив он или нет. Так и лежал он с распростертыми руками, не делая ни малейшего движения, не испуская ни малейшего вздоха. Подойдя вплотную, я убедился, что он жив. Он тяжело дышал, а с губ стекала тоненькая струйка табачного сока. Дойдя до угла, я обернулся; мне было любопытно, что будет дальше. И, не успел обернуться, как в мои уши ворвался громкий взрыв смеха. Внезапно подворотни и фасады магазинов оказались до отказа заполнены людьми. Вся улица ожила в мгновение ока. Уперев руки в боки, мужчины и женщины надрывались от хохота. Не без труда пробившись сквозь толпу, собравшуюся у края тротуара, я вернулся на прежнее место. Мне была непонятна причина этого внезапного оживления, этого спонтанного приступа веселья. Наконец я снова поравнялся с телом лежавшего на обочине человека. Он лежал на спине, как прежде. Над ним стояла собака, с явным удовольствием помахивая хвостом. Стояла, уткнувшись носом в распахнутую ширинку лежавшего. Так вот почему все так заразительно смеялись. Я попытался последовать их примеру, но тщетно. Из моих челюстей не вышло ни звука. Мне стало грустно, невыносимо грустно, грустнее, чем когда-либо в жизни. Не знаю, что тогда на меня нашло
Вспоминаю все это, поднимаясь по кривой, петляющей улице. Дело было как раз против мясной лавки, над витриной которой нависал красный с белым тент. Перехожу дорогу и вновь вижу на мокром асфальте, в том самом месте, где лежал тогда невезучий бродяга, тело человека с распростертыми в стороны руками. Подхожу, чтобы хорошенько рассмотреть его. Да, несомненно это он самый, только сейчас его ширинка застегнута и он мертв. Наклоняюсь, дабы безошибочно убедиться в том и в другом. Все так. Это тот же человек, и он мертв. Медленно разгибаюсь и отхожу прочь. На углу замедляю шаг. Чего я жду? Стою на одной ноге, готовясь заслышать оглушительный взрыв смеха, с такой остротой врезавшийся мне в память. Ни звука. На улице ни души. Не считая меня самого и мертвеца против мясной лавки. Может быть, я сплю? Поднимаю глаза к названию улицы. Быть может, оно мне знакомо, быть может, если я не сплю, я узнаю его? Дотрагиваюсь до ближайшей стены, отрываю от приклеенной к ней афиши узкую полоску. Секунду держу ее в руках, затем комкаю и бросаю в канаву. Маленький тугой комочек бодро отскакивает от асфальта и летит дальше, приземляясь в сияющей луже. Судя по всему, это не сон. В момент, когда я убеждаюсь, что не сплю, меня охватывает жуткий страх. Ведь если я не сплю, значит я свихнулся. И, что еще хуже, если я сошел с ума, мне так и не удастся никого убедить в том, что я спал или бодрствовал. Но, может, и не будет никакой необходимости что-либо кому-то доказывать, снисходит откуда-то успокаивающая мысль. Ведь я единственный, кому это известно. Я единственный, кого гложут сомнения. Чем больше я об этом думаю, тем вернее убеждаюсь, что всерьез меня тревожит не то, вижу я сон или сошел с ума, а совсем другое: тот человек, что лежит на обочине с распростертыми руками, не я ли это? Ведь если во сне или в смерти можно выходить за пределы собственного тела, тогда нельзя исключать возможность, что однажды покинешь его навсегда. И будешь вечно блуждать бестелесно, безлико, безымянно; станешь бесприютной душой, безразличной ко всему на свете, бессмертной, может статься, непогрешимой, как сам Господь Бог; кто знает?