Ну что же, продолжайте, я слушаю.
Но в этих словах было столько вызывающего, дразнящего кокетства, что я моментально забывал, о чем говорил, и, в большинстве случаев, схватывал ее руки и начинал целовать их, а она, не допуская меня до себя, смеясь и блестя глазами, говорила:
Оставьте, пожалуйста, не прикасайтесь, сидите смирно!
И это «оставьте, пожалуйста» доводило меня почти до безумия так мило произносилась эта сама по себе ничего не значащая фраза.
Главная ее особенность заключалась в том, что она то была томна, медленна и плавна в своих движениях, то вдруг оживлялась, делалась сильною, ловкою, стремительною; лицо ее, обыкновенно чрезвычайно подвижное, оживленное, на котором как по книге можно было читать все ее мысли, тогда внезапно принимало бесстрастное, туманное выражение,
настолько непроницаемо-загадочное, что даже я, самый близкий человек, ни за что бы не мог угадать, о чем она думает в эту минуту. Она как-то ухитрялась совмещать в себе скромность монастырской послушницы с распущенностью, в то же время ни на одно мгновенье не выходя из рамок приличия. Одеваться она тоже начала по-новому, в этом отношении я первый подал ей совет.
Уступая моим просьбам, жена завела себе капоты с глубокими вырезами, коротенькие кокетливые кофточки, зимою обшитые поддельным мехом, осенью гладкие,
меховые шапочки набекрень, пальто туго в талию, шляпы a la Rembrand с круто загнутым полем, с большим яркого цвета страусовым пером, каре, высокие рукава, прозрачные чехлы на темных лифах, туфли на высоких каблуках и т. п., не говоря о массе духов и пудры, составлявших в ее жизни пятую стихию.
Преобразив себя, она преобразила и свою спальню, устроив в ней кокетливый будуарчик, тяжелая драпировка перегородила комнату на две половины, появился маленький диванчик, косматый коврик, этажерка с массой фарфоровых безделушек, висячий китайский фонарик, своим розовым светом придававший по вечерам всей комнате особенный полуфантастический вид. По вечерам, когда опускались непроницаемые шторы, зажигался фонарь, в этой комнате, жарко натопленной, пропитанной запахом духов, было действительно очень уютно.
Особенно хорошо было во время ненастной погоды, когда за окном бушевал ветер, выла непогода, стучал дождь или плакала вьюга. В такие вечера Маня особенно любила, полураздевшись, распустить волосы, нежиться на диване с коробкой конфет в руках; она, как институтка,
« обожала» конфеты, и они у нее не переводились. Одно время она взяла привычку каждый вечер уничтожать пирожное, запивая его ликером из крохотного хрустального бокальчика, все это выходило очень мило, чрезвычайно мне нравилось, и я всеми силами старался развивать в ней и поддерживать всякие подобные прихоти. Мы часто бывали с ней в театрах, но чаще всего в «Ренессансе», где в то время давались французские оперетки. Первый раз мы собрались совершенно случайно, но затем стали бывать все чаще и чаще, главной приманкой был ужин в отдельном кабинете после представления. Ужины эти до того меня увлекали, что я совершенно серьезно переставал видеть в
Мане свою жену, ухаживал, волочился за нею и готов был на всякую глупость. Она смеялась, шутила, кокетничала, а я просто терял голову и был влюблен как двадцать пар котов. Иногда к нам
пристраивался кто-либо из наших знакомых, чаще всех Вильяшевич, о котором я говорил.
Вильяшевич был богатый самарский помещик, живший три четверти года в Петербурге, с которым я познакомился через свою службу в конторе N**. Вильяшевич был человек уже пожилой, лет под пятьдесят, но очень красивый, высокий, полный, с длинной бородой тип старого боярина, весельчак и bon-vivant34, он-то, в сущности, и был инициатором сумасшедшего года, первый своим ухаживанием давший нам толчок, вследствие которого мы с женой вдруг отдались с таким увлечением этой буффонаде.
Когда Вильяшевич был с нами смеху не было конца, он волочился за моей женой, шутил, дурачился, требовал шампанского, доставал какие-то особенные, чрезвычайно дорогие конфеты, фрукты, цветы, словом, не знал, чем бы только угодить ей. Я, с своей стороны, не только никогда не ревновал к нему Маню, но, напротив, был очень польщен его вниманием; я вообще был всегда доволен, видя ухаживания других за моей женой, это тешило мое самолюбие.
По-моему, всякий муж, если он не глуп, должен быть доволен, когда за его женой ухаживают, значит, она хороша собой, возбуждает во всех зависть к счастливому ее обладателю. Я помню, с каким чувством гордости я отвечал тут
Вильяшевичу на его восторженные отзывы о Мане.
Да, батенька, хороша Маша, да не ваша!
То-то и беда, что не моя, комически вздыхал
Вильяшевич, эх, кабы моя была!
Да что вы в ней особенного находите? с напускной небрежностью продолжал я. Нос как у мопса, глаза косые, неужели вы лучше не видели?
Э, вы ничего не смыслите в женщинах, что там нос, нос вздор, а в ней есть что-то такое, отчего наш брат старик с ума спятить может, а вы про нос толкуете, забылись, батенька, ценить не умеете, ваша жена это редкость.
Я недоверчиво пожимал плечами, а у самого дух за-
34 остряк (фр.).