Оглушенный, усталый, со скудным заработком в кармане, возвращался Иван в землянку своего дяди и жил здесь в одиночестве, ожидая единственного бедолагу-родственника с морского промысла. Первые несколько дней Иван спал почти беспросыпно. За высокий рост и раннюю силу его уже нанимали грузчиком, он таскал соль, катал тачки наравне с матерыми мужиками. И вот, в одиночестве, он вспоминал все, чему, покинув попа, был свидетелем и участником, и во всем этом не было правды, которую он хотел найти. Не видел он правды-справедливости под каралатским небом. Видел тьму, ненависть, зависть, ложь. Видел подводы, уставленные гробиками, это летом десятками умирали от дизентерии дети, их везли в церковь, как дань богу. И доброта попа, который отпевал детей безвозмездно, была уже не доброта, а ложь. Видел свирепые драки верховых сезонников с местными заголяевцами и бесштановцами и не понимал, чего же не поделили между собой эти люди, одинаково нищие, одинаково темные. Однажды он попытался предотвратить такую драку и стал кричать им о братстве, о любви, о прощении обид; обо всем, что понял и узнал в учении великого Толстого, но слова его были смешны, нелепы и непонятны толпе. Обе стороны объединились и избили его в кровь Каралатский исправник посадил Ивана в кутузку, до него уже давно доходили слухи, что парень ведет в казармах довольно странные речи, и он решил отправить его в город. Заступничество попа спасло Ивана.
Все правду ищешь? допытывался поп. А может, хватит? Может, ко мне вернешься? Вдругорядь из кутузки не вытяну. С властью, дурень, не шутят.
Я тебя не просил, непримиримо отвечал Иван. А правду искал и буду искать.
Позволь спросить, какую? Чтобы все жили по Толстому? Но ведь и ты, правдолюбец, по Толстому не живешь. Он учит прощать обиды, а ты не то что обиды, ты все мое добро к тебе простить не можешь, зверем на меня смотришь с детства. Где же справедливость? Нас только двое, и то меж нами нет справедливости. Откуда же ее взять для всех людей?
Иван тяжело молчал, ответить ему было нечего. Правда, которую он хотел найти, была беззащитна, как обнаженная рана.
Теперь далее будем рассуждать, бил в одну точку поп. Ты зовешь к любви и братству меж людьми, и то же самое проповедую с амвона я. Меж нами нет разницы, Ванька, хоть я иду от Христа, а ты от Толстого.
Есть разница, сказал Иван. Меня за мои слова в кутузку сажают, а вы великого писателя от церкви отлучили. Чем вам помешал, долгогривые? Постыдились бы!
Начитался моих же книг да на мою же шею Граф Россию опроститься звал, а сам имения небось не кинул. Так у нас, Ваня, всегда и лучшие лукавы. Возвращайся ко мне, дурень, в люди выведу.
Разговоры с попом Иван передавал дяде, когда тот являлся с морского промысла. Сухонький и жилистый, Вержбицкий всплескивал руками, как птица крыльями, восхищался:
Ах, поп, ах, голова! Распластал тебя крепко, как осетренка. Ты эту хреновину брось, Ваня, насчет братьев. Я с твоим папашей на Петра Земскова робил; твой папаша помер, и Земсков по пьянке убился, теперь я роблю на его сыночка, Сеньку Земскова. Тебя послухать, так должон я Сеньку любить, а за что, едрена-бабушка? Он из меня все силушки тянет и будет тянуть до самой моей распоследней кончины. Мозги у тебя набекрень, Ваня.
Иван и сам чувствовал неувязку в своей вере, однако лучше с такой верой жить, чем совсем без веры. Потому и держался за нее крепко. Говорил:
Народ темен. Народ молится, водку пьет, зверствует. Каждый за кусок хлеба готов горло перегрызть другому, обмануть, продать. Надо показать народу, в какой мерзости он живет. Слово ему надо такое дать, чтобы он опомнился, огляделся и сказал бы: да что же это, мол, такое? Да как же это я подло живу и мог жить раньше? Слово надо народу дать, вот что.
Споры их кончались, когда иссякал заработок. Тогда они перебивались поденщиной, а ближе к зиме, когда Северный Каспий схватывало льдом, шли к Сеньке Земскову.
Тот давал им снасти, коня, сани и посылал с ватагой таких же сухопайщиков, как они, в море на подледный лов. Однажды перед очередным уходом на промысел дядя явился в землянку возбужденный, сказал:
Ванек! Ты про большаков слыхал? Сегодня разговаривал с одним
А где он? Кто такой? загорелся Иван. Наш, сельский? Сведи!
Дурень, укоризненно сказал Вержбицкий. Наши, сельские, еще рылом не вышли. Шустрый какой! Большаки, племяш, по тюрьмам сидят, а те, кто на воле, живут опасливо, первому встречному не откроются. Шутка ли, на власть замахнулись Я так соображаю: ежели они не сбрешут народ за ними пойдет.
Помолчав, Вержбицкий продолжал:
Ты нового конторщика Семина знаешь? Есть у него бумага, в которой все прописано и про землю, и про воду, и про белый свет, как он трудящему народу должон принадлежать. И думаю я, Ваня, он наклонился к сидевшему племяннику, грея его ухо шепотом, думаю я, племяш, что этот Семин из них, из большаков. Пытать его начал на сей предмет, но он мне ни отчернил, ни отбелил, в сомнении оставил. О тебе сказал: пусть графа Толстого читает крытически, не у него учиться теперя надо Крытически это как, Ваня?!