ДОрмессон Жан - Услады Божьей ради стр 9.

Шрифт
Фон

Этот мир, еще такой прочный, стал очень легким из-за того, что над ним потрудились челюсти термитов. В нем появилось много дыр. Мы жили уже не в прежнем пьянящем мире реальности ветви на дереве засыхали и отмирали. Мы не работали. Жизнь продолжалась без нас. У нас не было с ней сцепления. Мы ушли со службы, чтобы предаваться грустным воспоминаниям. Все способствовало этому уходу в отставку. Глава семьи, мой дед, не смог даже проявить себя в единственном своем имеющем восьмивековую традицию ремесле, в военном деле. Он был моложе бабушки на два или на три года, поскольку родился в 1856 году. И в 1870 году ему было всего четырнадцать лет, то есть он был слишком мал, чтобы участвовать в войне. А в 1914 году, в пятьдесят восемь лет, слишком стар. Ну а в 1945 году ему было восемьдесят девять лет, и он оказался еще достаточно живым, чтобы в радостные дни победы стать свидетелем конца того мира, по которому он прогулялся походкой дилетанта. Вот про этот-то конец мира я и рассказываю. Печальнее повести не придумаешь.

Мы были легкомысленны. Ах, какими мы были легкомысленными! Очаровательными, нередко красивыми,

всегда безупречно воспитанными, великими, очень сильными и очень слабыми, были великолепными охотниками, иногда бледными и утомленными, всегда неутомимыми и ненасытными, жертвами апоплексических ударов, безгранично храбрыми и жадными до развлечений. Мы были инками и ацтеками, русскими кулаками, катарами, богомилами, грузинскими князьями, купцами из Балха или из Мерва в эпоху Чингисхана, героями Атлантиды всеми теми, кто, сами того не зная, были обречены на исчезновение. Какая ирония судьбы. Мы думали, что мы князья, что мы господа, это мы являемся правой рукой Отца Всевышнего, а оказались в положении тех, кого мы больше всего презирали, в положении польских евреев 1939 года. Мы со всеми нашими старинными замками и прекрасными манерами, с нашим дружеским расположением к ремесленникам, к плетельщицам соломенных стульев и гончарам, с нашими безумными идеями о чести, с нашим пренебрежением к деньгам и к труду, с нашим справочником древних родов под мышкой и Богом в виде идола, нашей любовью к земле и к прошлому заранее были обречены на смерть в мире, летящем в будущее, откуда заведомо исключались деревья, лошади, терпение, вечность, уважение. Обречены наравне с евреями и коммунистами, наравне с цыганами и масонами стать добычей палачей, пасть от удара топора, от пули в затылок, умереть в концентрационных лагерях. Однако они еще могли взять реванш, у них еще была надежда на будущее. А у нас никакой надежды уже не было. Знали ли мы об этом? Думаю, что это было нечто подобное мысли о смерти у всякого простого смертного: мы знали, что умрем, смутно догадывались, что мы уже умерли, но не хотели в это верить и не могли верить. И мы скрывали от самих себя мысль о своей ужасной судьбе. Скрывали, наряжаясь в роскошные одеяния, скрывали за угаром псовых охот, за предрассудками культа традиций, за особой формой комичного и абсурдного, которой тень смерти придавала своего рода величие.

Воплощением этого комичного величия мне представляются мои двоюродные деды Жозеф и Луи, да еще мой двоюродный прадед Анатоль с их высокими накрахмаленными старомодными воротничками, с их бакенбардами, с их сюртуками и рединготами, с их неподражаемым акцентом, с их верностью легитимной монархии, со строгостью их суждений и убеждений, с их безупречной честностью и безнадежной неспособностью видеть. Они не были невеждами. Они говорили на древнегреческом и на латыни гораздо лучше меня, хотя я добрых лет десять зубрил их без особого успеха в школах Республики, и они прочитали все, что было написано до XVIII века и даже в начале его. Позже отбор читаемого стал у них строже. Некоторых вообще не читали, например Жана Жака Руссо и Дидро за их дерзость и дурные мысли, а после 1789 года читали лишь двоих-троих: Жозефа де Местра, Виньи, Барбе д'Оревильи, ну, может, еще Бональда, Октава Фёйе, Виктора Шербюлье, Мориса Барреса или Леона Доде, и уж, конечно, крупнейшего из всех, виконта де Шатобриана, чьи произведения все мои близкие знали от начала и до конца чуть ли не наизусть, совсем как произведения герцога Сен-Симона, являвшегося родственником нашей семьи. Так как он женился на Марии-Габриэль де Дюрфор, дочери маршала де Лоржа и сестре герцогини де Лозен. В Шатобриане им нравилось все: его происхождение, его идеи, его надежность, его стиль. Это был их человек со всеми его безумствами и моральной строгостью, с его бесчисленными любовницами, с его тягой к самоубийству и любовью к руинам, с его приправленной юмором неизлечимой меланхолией, с его страстью защищать заведомо проигранные дела. Эта их привязанность к нему сохранилась и у меня. Нет, мы отнюдь не были невеждами. Но мы были покойниками. Время нас пережило.

Вот примерно таким, по-моему, был тот мир, в котором мы жили. За без малого тысячу лет он мало изменился. Да ведь мы и не хотели, чтобы он менялся. Однако, хотя мы и витали в облаках, закрывая глаза на то, что нам не нравилось, мы его уже не узнавали. Мы говорили о нем, как говорят об одряхлевшем дядюшке, которого извела неизлечимая болезнь. Переглядываясь между собой, мы покачивали головой и шептали: «Как он изменился!» Мы не исповедовали никакой особой философии, но в глубине души ощущали себя адептами молчания и неподвижности. Про идеи хорошо сказано, что они прокладывают себе путь между людьми. В том подозрительном движении, в котором философы естественно, социалисты с удовлетворением видели прогресс сознания, мы, напротив, усматривали какие-то козни, догадывались, что это ведется неторопливый подкоп под фундамент наших храмов. И в ожидании грядущих катастроф продолжали жить своей пустой жизнью. Мы уже ничего больше не ждали. А только пытались, по-прежнему безуспешно, замедлить движение Солнца и времени над нашими головами. Господь, наш Господь

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке