Как бы то ни было, известно, что сами евреи с приводящей в трепет самоиронией говорили: в Освенциме нельзя умереть евреем.
Ту роль, которую для заключенного играет внешняя среда, для ребенка исполняет внутренний мир. Оба они по разным причинам в конце концов начинают воспринимать мир одинаково.
Подобно тому, как детиаутисты полностью игнорируют реальность, стремясь замкнуться в мире воображения, заключенные, превратившиеся в мусульман, перестают замечать реальные причинноследственные связи между явлениями, подменяя их бредовыми фантазиями. Ложное косоглазие, шаркающая походка, навязчивая повторяемость действий, упорное молчание все эти черты поведения Джоэля, Марчии, Лауры и других детей из школы, которых наблюдал Беттельгейм, указывали ему на возможное решение загадки, которой был для него мусульманин из Дахау. Термин «экстремальная ситуация» попрежнему имел для Беттельгейма моральные и политические коннотации; равно как и мусульманин всегда оставался для него чемто большим, чем просто объектом медицинского наблюдения. Коль скоро в экстремальной ситуации вопрос стоит о том, чтобы «остаться человеком или перестать быть им», мусульманин становится своего рода подвижной границей, переходя которую человек перестает быть человеком, а клиническая диагностика уступает место антропологическому исследованию. Что касается Леви, чье первое свидетельство, обнародованное в 1946 году по запросу советских властей, носит название «Доклад о гигиенических и санитарных условиях жизни в концентрационном лагере для евреев в Моновице (Освенцим, Верхняя Силезия)», то для него достоверность того опыта, о котором он призван был свидетельствовать, никогда не подвергалась сомнению. «На самом деле предметом моего интереса является человеческое достоинство и его утрата», заявил он в 1986 году в интервью Барбаре Кляйнер с иронией, которая, вероятно, осталась незамеченной. Новый предмет этического рассмотрения, который открыл ему Освенцим, не допускал обобщающих заключений или терминологических различий, и, хотел он этого или нет, но потеря человеческого достоинства должна была интересовать его не менее, чем само достоинство. Этика Освенцима начинается иронический намек на это мы можем обнаружить в риторическом заглавии («Человек ли это») именно в той точке, где мусульманин, «свидетель par excellence», навсегда
теряет возможность различать человека и нечеловека.
В дополнение к этому Леви открыто утверждает, что пограничная область между жизнью и смертью, между человеческим и нечеловеческим, область, в которой существовал мусульманин, может иметь политическое измерение.
Мусульманин воплощает в себе антропологический аспект абсолютной власти в наиболее радикальной форме. В акте убийства власть, по сути, самоуничтожается : смерть другого прерывает общественные отношения. Морив голодом свои жертвы и доводя их до крайней степени деградации, власть, напротив, выигрывала время, что позволяло ей создать «третью империю» на границе жизни и смерти. И мусульманин, как и горы трупов, удостоверяет власть в ее полном триумфе над человеческой природой человека: даже продолжая жить, человек становится лишь фигурой без имени. Навязывая такое условие, режим достигает своей полноты
И вновь мы видим, что мусульманин предмет медицинского описания и этическая категория, предельное политическое понятие и антропологический термин остается существом, не подлежащим определению; существом, в котором непрерывно переходят друг в друга не только человеческое и нечеловеческое, но и биологическая и общественная жизнь, физиология и этика, медицина и политика, жизнь и смерть. Поэтому «третий мир» мусульманина оказывается подлинным символом лагеря неместом, где все дисциплинарные барьеры рушатся, а все плотины оказываются сметены.
Как бы то ни было, Карл Барт, характеризуя предельную ситуацию, и прежде всего опыт Второй мировой войны, не без оснований заметил, что человек обладает уникальной способностью настолько хорошо приспосабливаться к предельной ситуации, что ситуация эта перестает нести в себе функцию различения.
Сегодня, напишет Барт в 1948 году, можно с уверенностью сказать, что, если бы такое было возможно, то на следующий день после Страшного суда разного рода бары и дансинги, издательские конторы, предоставляющие абонемент и подписку, группировки политических фанатиков, светские и религиозные посиделки с их неизменным чаепитием, а также приходские собрания непременно оправились бы от потрясения с наименьшими для себя потерями и спокойно возобновили свою работу. При этом едва ли чтото могло бы их всерьез затронуть или уничтожить: вряд ли они претерпели бы существенные изменения. Ни пожар, ни наводнение, ни землетрясение, ни война, ни чума, ни затмение солнца словом, никакое даже самое немыслимое происшествие не могло бы причинить им настоящее беспокойство; равным образом ничто не могло бы даровать им подлинный мир. «Не в ветре Господь; после ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь; после землетрясения огонь, но не в огне Господь». Поистине, это так!