Это «что-то», как потом выяснилось, была болезнь сетчатки, грозившая зрению тяжелыми последствиями. Однако сам Павел Петрович относился к своей болезни без особого беспокойства.
Павел Петрович, дорогой, да вам надо лечь в глазную больницу, ведь в Москве у нас есть замечательные офтальмологи, говорили ему.
В больницу только попади, время так мимо тебя и побежит, отшучивался он. Нам, старикам, и такого зрения хватит.
На своем юбилейном вечере в Центральном Доме литераторов Павел Петрович был оживлен и будто весь светился сердечной радостью: его, автора чудесной «Малахитовой шкатулки», государственного деятеля, собралась поздравить литературная общественность, писатели, родные, друзья, литературная молодежь. Помню, как понравилась всем заключительная речь юбиляра: только в словах благодарности всем пришедшим на его праздник Бажов сказал очень скупо о себе, а в основном он говорил о советской литературе, о неиссякаемой силе ее идей, о жизненной правде ее образов, о благородных и ответственных перед народом задачах передового художника, неутомимого борца за мир во всем мире, советского писателя.
Крепок еще старик! говорили в тот вечер, и уж конечно никому не пришло в голову, что эта встреча писателя с собратьями по перу и с читателями одна из последних. Уж таков этот неписаный закон литературной жизни: человек цветущей творческой силы представляется нам и физически крепким. Известие о тяжелой болезни Павла Петровича поразило меня. Несколько раз я хотела пойти к нашему Бажову, но посетить Павла Петровича так и не удалось. Врачи явно неодобрительно смотрели на посещения больного: «Павел Петрович слаб, очень просим не беспокоить его». Много, наверно, дружеских, теплых приветов передавали Бажову в те дни. Однажды во время лечебной процедуры я услышала разговор двух медицинских сестер, которые с искренней печалью говорили о Павле Петровиче, что он «очень, очень плох».
Прошло два-три дня, и мы простились с Павлом Петровичем навсегда.
Воспоминания о большом художнике слова, чьи жизнь и творчество были так органично связаны с бытием советского народа, всегда для меня связаны не только с чувством печали об ушедшем, но и с чувством горечи и недовольства: общаясь с человеком при жизни, мы все-таки мало и бегло откладываем в памяти, многое помнится неточно, бледно, а то и просто теряется. Однако самое главное остается: душевное уважение и любовь к творческой личности писателя, к патриотическому труду его жизни для блага нашей великой родины и советского народа.
1951
МАТЭ ЗАЛКА
Весной 1928 года на Первом съезде пролетарских писателей ко мне подошел во время перерыва небольшого роста плотный человек в сером костюме. Мы познакомились. Имя его мне было незнакомо Матэ Залка.
Он свободно говорил по-русски. Манера мягко произносить некоторые гласные и согласные и легонькая путаница в ударениях выдавали в нем иностранца.
Я венгерец, ответил он на мой вопрос. Венгерские танцы Брамса тра-ла-ла знаете?
И он мальчишески весело расхохотался. Моя догадка, что Матэ Залка был военнопленным в России в империалистическую войну, оказалась правильной: он попал в плен в 1916 году.
Благодаря этому и стал потом человеком, добавил он, быстро сменив шутливый тон на задумчивый и серьезный.
В такие минуты черты его лица становились жестче, голубые глаза темнели и тогда думалось, что этот жизнерадостный человек пережил немало потрясений. Но сила жизни, здоровье, крепкая, добротная скроенность его внешнего, а также, как вскоре я решила, и внутреннего облика чувствовались особенно ярко в каждом его слове и жесте. Кроме этих черт мне сразу понравилась в Матэ Залке прямота его высказываний. Прямота, которая исходит прежде всего из своего внутреннего убеждения и потому выражает себя ясно и определенно. Эту подлинно большевистскую черту характера Залки нетрудно было заметить во время нескольких разговоров с ним на съезде. Однажды на съезде выступил Панаит Истрати, которого тогда считали другом Советского Союза. Большеносый, с крупными рябинами на тощем темном лице, худой, узкоплечий человек метался на трибуне, выкрикивая по-французски декламационно-звонкие фразы.
В комнату, где у окна мы разговаривали с Матэ Залкой, вошел Истрати, окруженный интервьюерами и жаждущими познакомиться с ним. Глаза его блуждали, как у одержимого. Он лихорадочно вытирал пот со лба, с утиного носа, с темных своих щек.
Истерик! кратко сказал Матэ Залка. Он мне совсем не нравится, не желаю даже и знакомиться с ним.
С досадой и иронией, а потом все более недобрым тоном он заговорил о романах «этого гостя»:
Как о нем подняли слишком много шуму, так и все герои его больше шумят, чем делают. На таких людей надеяться никак нельзя. Бои между пролетариатом и буржуазией все усиливаются на Западе, и чем ближе «последний и решительный бой» между ними, тем определеннее, точнее, конкретнее должен проявлять писатель свои политические симпатии. Или за тех, или за этих! закончил он, решительно рассекая воздух небольшой сильной рукой. Тогда ясно видно, с кем имеешь дело.
Вспоминается мне и еще несколько очень характерных для Матэ Залки высказываний, которые относятся к тем же съездовским дням. Тогда как-то уж слишком крикливо, с треском и шумом фейерверка, поднималась слава одного молодого драматурга. Конечно, он был талантлив, но, как потом многие говорили, слишком любил пользоваться «конъюнктурными обстоятельствами». Доверчивая зеленая молодежь стайками ходила за ним. А он, глядя поверх наивных голов, поучал их небрежно, непререкаемо, уверенный в том, что каждое его слово будут ловить на лету. Я спросила, кто это. Залка с чуть заметной насмешкой ответил: