Эстер Годинер - Набоков: рисунок судьбы стр 27.

Шрифт
Фон

НАБОКОВ ПРОТИВ ИСТОРИИ

С. Блэкуэлл,

в статье «Набоков и наука», отметил, что подчас интерес представляют не столько сами по себе суждения Набокова о той или иной области научных знаний, сколько аргументация, объяснение (the reasoning) этих суждений.3271 В продолжение той же логики: не так интересна аргументация, как стоящие за ней мотивы, в свою очередь зачастую обусловленные врождённым, природным темпераментом Набокова. Таким создали его «неведомые игроки», и он воспринимал мир через призму заложенной ими индивидуальности: «В жизни и вообще по складу души я прямо неприлично оптимистичен и жизнерадостен», из уже цитированного письма Набокова Струве.3282

Каково же было Набокову, при его складе характера, слышать вокруг себя стенания по поводу тяжелейших последствий Первой мировой войны и грядущей гибели «дряхлой Европы»? А марксистское понимание истории оно что действительно всерьёз и надолго в России? И эта примитивная каузальность тщится застить ему таинства жизни и творчества? А самозванный «демон обобщений» смеет вносить с собой «ужасающую тоску что, как ни играй, как ни дерись человечество, оно следует по неумолимому маршруту»3293

За всё человечество индивидуалист Набоков не в ответе, но за себя он драться будет: в эссе «On Generalities» (1926 г.) он яростно опровергает основные тезисы пессимистических выводов и прогнозов. Первая мировая война всего лишь «преходящая суета», раны затянулись, и из неприятных последствий можно усмотреть «разве только уйму плохих французских романов». «Что касается революционного душка (это об Октябрьской революции 1917 года Э.Г.), то и он, случайно появившись, случайно и пропадёт ... и глуповатый коммунизм сменится чем-нибудь более умным».

И вообще что такое история? Это всего лишь бесконечная череда случайностей; глупо искать закона, ещё глупее его найти. Системы нет. Клио смеётся над нашими клише. Рулетка истории не знает законов. Маркс расхлябанный и брюзгливый буржуа ... написавший тёмный труд «Капитал» плод бессонницы и мигрени; и через сто лет о скучнейшем господине Ленине будут знать только историки.3304 И, наконец, история это «грёзы и прах» (dream and dust), а это уже мнение американского, 1940 года Набокова, с 20-х годов только ужесточившееся до предельно краткой и уничижительной формулы.3315

«Художник, провозглашает Набоков, это человек, орудующий постоянными величинами», ему необходим привкус вечности, который был и будет во всяком веке».3321 Принять случайную моду за «космическое дуновение» и убояться её значит предать в себе вечное, вневременное творческое начало и скатиться к несостоятельности, а то и вовсе погибнуть. Ничто не должно омрачать радости самоосуществления. Художник должен творить в своей автономной лаборатории, ограждённой от напастей суетливой музы истории. В 1934 году, отвечая Ходасевичу на его письмо о пессимистических настроениях в русскоязычной прессе, сулящих скорый конец эмигрантской литературе, Набоков заметил, что писатели должны «заниматься только своими бессмысленными и невинными увлечениями. Я пишу роман. Я не читаю газет».3332

Этот подход Набоков отстаивал почти на всём протяжении периода европейской эмиграции, с истовостью визионера определяя мираж собственного оазиса как подлинную реальность, а грозный суховей надвигающейся пустыни как очередной случайный эксперимент «дуры-истории». В мировоззренческом дизайне Набокова так называемая «ветвистость» жизни воспринималась им не просто как равная потенциальная возможность и тех, и других позитивных и негативных тенденций, а как игра неких сил, которые, при умелом обращении, можно даже и приручить, использовать для своих нужд. При само собой подразумеваемом благосклонном отношении «неведомых игроков» к именно этому своему питомцу, хотя теоретически они никакой этикой никому не обязаны.

Здесь, по-видимому, приходится снова напомнить о всегдашнем стремлении Набокова к созданию контролируемых структур. Он был шахматным композитором, он был мастером композиции в своих романах, он заявлял себя «антропоморфным божеством» для своих персонажей «рабов на галере». Его не устраивала ни одна из существующих религий: «Искание Бога: тоска всякого пса по хозяину; дайте мне начальника, и я поклонюсь ему в огромные ноги. Всё это земное. Отец, директор гимназии, ректор, хозяин предприятия, царь, Бог»,3343 это сказано устами персонажа, но от себя.

У Набокова была своя, «счастливая» религия, в которой «неведомые игроки», в условиях непознаваемой, потусторонней тайны, но вполне услужливо строили жизнь человека в соответствии с его неповторимыми индивидуальными качествами. Следуя этому принципу, «не только волю, но

и закон» Набоков препоручил Мнемозине3354 музе, ниспосланной ему для управления его судьбой.

И где же здесь место для законов истории? Его нет. Личная Мнемозина Набокова с Клио несовместима. Место занято, Клио осталась не у дел. Набоков выпроводил её без паспорта как безнадёжную бродяжку. Потому что ведь если её признать законной, то закону придётся подчиняться, а он не может он не слуга двух господ. И Мнемозину он ни на что и ни на кого не променяет. Тем хуже для истории она ему не указ. Пусть себе бесчинствует он будет продолжать своё «бессмысленное» и «невинное» занятие. Именно это исходная, подлинная мотивация, определяющая аргументацию Набокова в его понимании истории как цепи случайных событий, не подчиняющихся никаким закономерностям. Потребность оставаться свободным и независимым в условиях нарастающих признаков насилия Клио над огромными массами людей побуждала Набокова предъявить ей презумпцию незаконности. Приговор был вынесен изначально и пересмотру не подлежал. А поскольку самая лучшая оборона нападение, то, со свойственной ему вербальной агрессией наперевес, Набоков предпочитал атаковать «дуру-историю» по возможности первым, превентивно. Но даже самые задиристые его заявления представляют собой пусть блестящую, остроумную однако не более чем предвзятую, тенденциозную рационализацию заданной установки. Всё остальное в его страстных филиппиках вторично, призвано подтвердить обвинение и только. В конечном итоге, в подспудной, подсознательной логике всё сводилось к тому, что признать над собой какой бы то ни было контроль «дуры-истории» означало признать собственное перед ней бессилие, а этого гордыня писателя позволить себе не могла.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

БЛАТНОЙ
18.4К 188