Вероятно, факторы, подобные названному, определили более позднее развитие автодокументальных жанров в русской литературе.
А. Г. Тартаковский отмечает, что такие традиционные черты русской (древнерусской) культуры, как коллективность сознания, которая в новое (петровское и постпетровское)
время поддерживалась пропагандой со стороны власти принципа государственного (коллективного) служения, и анонимность, свойственная, например, летописному повествованию, эти черты в определенной мере продолжали влиять и в «новое время» на мемуаристов и автобиографов . Они сделали необходимой ту борьбу за внедрение в сознание современников идеи «исторического предания», которую предпринимали некоторые литераторы первой половины XIX века, прежде всего Вяземский и Погодин.
С другой стороны, причины «нелюбви» русских исследователей к термину «автобиография» вызваны и его жанровой неопределенностью. Автобиография термин, используемый для обозначения делового документа, это нечто вроде Curriculum vitae. Как объясняет автор написанной в советское время статьи, «она нужна для поступления в вуз, на службу, в общественную или творческую организацию, для поездки за границу» . Таким образом, за этим словом закрепилось очень деловое, формализованное и идеологизированное значение. Автобиография это доказательство собственной идеологической полноценности, соответствия стандарту «советского человека» (родная сестра автобиографии анкета, в которой еще в средине 1980-х годов были вопросы о социальном происхождении и родственниках за границей). В этом своем качестве автобиография была в принципе деперсонализированным текстом .
Еще одна, более «филологическая», причина, сдерживающая широкое употребление термина автобиография, как мне кажется, заключалась в том, что та личностно-исповедальная линия, о которой прежде всего говорят на Западе, употребляя понятие autobiography, в русской литературе XIX и отчасти XX века в большей степени воплотилась в романе или повести на автобиографическом материале типа произведений С. Аксакова (которые, кстати, Roy Pascal относит к жанру автобиографии ) или Л. Толстого. Названный жанр художественной (fiction) литературы принял на себя те признаки, которые связываются у большинства западных ученых с понятием «настоящей» автобиографии: тема становления личности, акцент на персональном, на психологических процессах самосознания и т. п.
Необходимо указать также на несовпадение понятийного объема терминов автобиография /autobiography и жанр /genre, что создает заметную путаницу при чтении переводов (как на русский, так и с русского).
Различие в акцентах, в подходах западных и русских исследователей при обращении к автодокументальным текстам связан и с проблемой жанрового канона, выбора тех текстов, которые являются «эталонным метром» жанра (то есть выбраны в качестве таковых исследовательской традицией). В западных работах это, как правило, «святая троица» Августин, Руссо и Гете.
Все эти имена важны и для русских авторов, но не в такой степени, как собственная, отечественная традиция, где в качестве «отца-основателя» выступает А. И. Герцен с его книгой «Былое и думы».
Текст Герцена сложное жанровое образование, которое нельзя определить как автобиографию в том смысле, в каком этот термин прилагается, например, к тексту Руссо. Социальность, соединение самоанализа с самотипизацией, ретроспективного с настоящим, сюжетной организованности с фрагментарностью эти и другие специфические черты герценовского мемуарно-автобиографического текста оказали огромное влияние как на практику русских автобиографов и мемуаристов, так и на теоретическое осмысление их опытов . Как показала Ирина Паперно , текст Герцена был знаковым, он давал коды для самосознания и самоописания русской интеллигенции (как группы своих, как солидарного мы) в течение многих десятков лет. Главным в восприятии герценовской книги стал «эффект совмещения автобиографии и историографии» («историзации частной жизни и приватизации истории»), «Былое и думы написаны на фактическом, документальном материале, опознаваемом читателем как жизненно подлинный. Это поощряет осмысление собственной жизни в рамках той же схемы, в которой фрагментация записок сочетается с сюжетом Bildungsromana и с осмыслением жизни в терминах катастрофического русского историзма. Поколения читателей прочитали Былое и думы с биением сердца и, более того, пережили эту книгу как