После нескольких операций боевой группы Васко стало опасно оставаться в городе, за ним охотилась полиция, и он опять ушел в родные горы. На этот раз в партизанский отряд.
И там он тоже стремился действовать так, «чтобы были видны результаты его работы». Он бесновался, когда не было «работы», ругался, когда ему в ней отказывали, или впадал в уныние. Больше всего он любил приводить в исполнение приговоры отрядного ревтрибунала, и, чем более опасным оказывался «смертник», тем с большим желанием Васко брался «вышибить ему мозги». Он был склонен к импульсивным действиям, к своеволию, но тогда мы предпочитали таких своевольников философствующим праведникам.
(Я написал это, а потом прочитал у Лазара об одном его разговоре с отцом Васко.
«Он немного шальной, закончил бай Георгий. Ты его попридержи.
Побольше бы таких шальных!..
Мы посмотрели друг другу в глаза, и оба были счастливы». )
Некоторые товарищи говорили, что он хвастает. Другие считали его жестоким. Однако эта жестокость проявлялась главным образом на словах, которыми он прикрывал свою юношески романтичную душу. Он не испытывал удовольствия убивать. По-моему, он был легкоранимым, нежным юношей. Стараясь скрыть это, он впадал в крайность. «Я чувствую плечо Васко рядом со своим. Он прижимается ко мне. Васко, Васко, какой ты чудесный парень!» думает Лазар, а ведь Васко только что пытался покончить самоубийством из-за того, что ему... «не оказали доверия»! А весной Васко, смущаясь, преподнесет Любке фиалки просто так, от чистого сердца: ведь она замужем. Однажды я слышал, как он поет: «И никто не узнает, где могилка моя...»
Да, он бывал часто возбужден. Но разве он был виноват в том, что в нем все кипело и не мог он
это кипение унять? Про некоторых говорят: его жизнь горение. Про Васко можно сказать: его жизнь кипение.
И когда над ним подшучивали, делали это незло. Моньо, например, будто желая получить ответ на давно мучивший его вопрос, спрашивал Васко:
Послушай, Васко, почему в суде тебе дали только пятнадцать лет? Неужели они совсем не считают тебя опасным?
Бомба взрывалась сразу же:
А тебя приговорили к смерти, потому что все дрожат перед тобой, так, что ли? Бич фашизма!..
Моньо тает от удовольствия. У него было и другое прозвище: «бич еды».
Ему говорили с подковыркой:
Ну как ты можешь так уплетать за обе щеки, зная, что тебе вынесен смертный приговор? Как только ты не подавишься?
Монька, короткошеий, плечистый, некоторое время молчит, а потом улыбается доброй, открытой улыбкой, обнажая редкие зубы. От этой улыбки светловолосый Монька становится светлее.
Лучше я сейчас съем, чем мне это потом принесут на могилу. Так мне больше нравится.
Ему легко поверить. Однажды бай Отаньо сварил очень много фасоли и наполнил ею армейские котелки до краев. Один Монька съел всю порцию, другие по половине. Тогда он начал «выручать» товарищей и умял все, что оставили шестнадцать человек.
Помню, когда мы долгое время голодали, Моньо нашел грибы и наелся их до отвала. Ему стало плохо. Он лег и торжественно-печальным голосом произнес:
Прощайте, дорогие боевые товарищи! Отомстите за меня!
Мстить за него не пришлось, но шутники часто вспоминали эту сцену.
«Заметив, что я мало ем, рассказывала мне позже Любка, Монька подружился со мной. Когда даже у нас было еды вдоволь, он помогал мне справляться с моей порцией и при этом говорил: «Любка, когда захочешь есть, скажи мне. Я всегда что-нибудь раздобуду!» В те дни, когда у нас не хватало продуктов и мы получали лишь по маленькому кусочку хлеба, Любке было достаточно взглянуть на Моньку, как тот, улыбаясь, протягивал ей свою порцию.
...Кроме образов отдельных людей я стараюсь постичь и образ всего отряда. Воспоминания о Моньке дают мне возможность нарисовать и веселые сцены из нашей партизанской жизни. Но не нужно быть несправедливым к нему. Это был сильный человек, сын потомственного кузнеца, софийский металлист, надежный товарищ. Он перетаскивал на себе по шестидесяти килограммов груза, сражался молчаливо и будто шутя. Одного я не могу сказать: когда он был более скромным тогда или теперь? Слава павшего в борьбе обошла Моньо стороной, и это замечательно!..
Холодный ветер завывал в глухом лесу. Желто-красные листья шумели на ветру. Над нами безбрежный голубой небосвод. Если б не мешал лес, кажется, можно было бы увидеть, что делается на краю света.
Мы разлеглись или уселись по двое, по трое, разговариваем шепотом, заговорщически. Речь идет о том, что положение отряда тяжелое, следует что-то предпринять. Невзрачный бивак, лица людей и их движения отмечены какой-то вялостью. Холодно, мы поднимаем воротники. Холодно не только от ветра.
Вначале я думал, что в силу своих романтических представлений и впечатлительности многое преувеличиваю и слишком много внимания обращаю на ворчание товарищей. Наконец я понял: что-то происходит.
Дня три назад со мной заговорил Киро. Этот деревенский парень был призван в армию, но бежал из казармы. Он был всегда подтянут, боевит. Потом я узнал, что он из Скравена, где был секретарем РМС. Спокойный, с открытым широким лицом, он долго говорил со мной о делах отряда. В его голосе звучала то печаль, то злость. Кое-что из того, о чем он говорил, мне показалось неприемлемым. Я даже засомневался: может, он ненавидит кого из наших? А разве такая ненависть допустима между партизанами? К нашему разговору прислушался подошедший Тошо. Это был высокий человек примерно тридцати лет, тоже из Скравена, член районного комитета РМС. Старый ятак, в отряд пришел давно. Он поддержал Киро. Они разговаривали со мной так, будто именно я должен был все исправить. Подошли и другие партизаны. Мне показалось странным, что все они обращаются ко мне, хотят, чтобы эти вопросы мы решили на собрании.