Ну кто еще мог бы быть такой мишенью для восторгов, как Борис Николаевич?
О русской классической прозе:
Пушкин, Достоевский и Чехов писали так, как будто они еще и не начинали быть писателями. У Толстого тоже все гениально, но и по-графски. Это граф, вышедший за ограду своего парка, но так и не дошедший до Ясной Поляны.
Пастернак мог давно не перечитывать какого-нибудь писателя, но раз оставшееся, и притом всегда на редкость точное представление о нем отпечатывалось в его читательской памяти. Переводческий труд облегчало ему то чувство стиля, каким он был наделен. Однажды он поразил меня меткостью характеристик, которую он обнаружил в разговоре о как будто бы далеких ему писателях. После довольно длительного перерыва в наших свиданиях он спросил меня, что я за последнее время успел сделать.
Я ответил, что перевел «Брак поневоле» и «Мещанина во дворянстве»
Мольера, а теперь перевожу драматическую трилогию Бомарше.
Наверно, переводить Мольера было труднее? спросил Борис Леонидович и сам за меня ответил: Мольер писал так, как будто только записывал подслушанную им живую речь живых людей, а Бомарше, конечно, очень, очень талантлив, но это литератор, сознающий, что он литератор, и щеголяющий своей литераторской выправкой. А для перевода эта его витиеватость куда легче, чем простота Мольера.
И тут я вспомнил слова Пастернака:
Пушкин, Достоевский и Чехов писали так, как будто они еще и не начинали быть писателями.
Зрелому Пастернаку дороже всего была именно естественная, непосредственная простота, но отнюдь не простота примитива, а простота плод вживания и вчувствования, плод вдохновения, простота емкая, сложная, простота пушкинская и чеховская, чайковская и шаляпинская, левитановская и нестеровская, щепкинско-садовская и станиславская, у каждого большого художника своя, особая,
до него неслыханная. Бытовой, приземистый реализм (выражение Вл. С. Соловьева) был чужд Пастернаку, что уживалось у него с пристальным вниманием к бытовым мелочам. Реализм в высшем смысле (выражение, часто употребляемое Достоевским) вот каков реализм позднего Пастернака.
Но вообще о переводе он говорил редко очевидно, оттого, что Пастернаку в ту пору было уже мучительно отвлекаться от оригинального своего творчества ради перевода отвлекаться во что бы то ни стало, отвлекаться из-за куска хлеба. Недаром он полушутя сказал однажды, что Шекспир и Гете подчас осточертевают ему, как «Правда» и «Известия». Он только отозвался на мой перевод «Дон Кихота» и сказал, что это моя неотъемлемая победа, что это явление русского искусства.
Признаюсь, редко что доставляло мне такую радость, как письма ко мне Ариадны Сергеевны Цветаевой-Эфрон.
8 апреля 1966 года, перед Пасхой, она мне написала:
«С самым светлым праздником в году поздравляю Вас, милый Николай Михайлович Помните, еще в 1960 году, незадолго до Пасхи, виделись мы с Вами в последний раз с Б(орисом) Л(еонидовичем)? но ведь такова воскрешающая и воскресительная сила этого человека, что последнего раза будто и не было. Всегда в эти дни вспоминаю и его, и Вас»
А 20 апреля 1968 года:
«Воистину воскресе! дорогой Николай Михайлович! Какое глубокое счастье в том, что есть этот праздник, без которого жизнь была бы сплошной Страстной неделей и Великим постом»
В 1967 году я послал Ариадне Сергеевне книгу переводов Бориса Леонидовича, выпущенную издательством «Прогресс» с моим предисловием. В ответ я получил от нее письмо:
«22 марта 1967
Дорогой Николай Михайлович! Огромное спасибо за книгу (хотя она и маленькая, а «книжечкой» не назовешь!). Предисловие Ваше просто чудо: вольно, точно, без обиняков, и, хотя и сжато, а глубоко и просторно. Очень я этому рада как «глотку воды во время жажды жгучей». Как-то говорили мы с Б. Л. о переводах, о переводчиках, о редакторах, о буквализме, о занудстве и прочем и он сказал: «А вот Любимов свободный человек! и захохотал от удовольствия. Это было сказано давно уже, во времена куда как не свободные, стиснутые (когда Андрей Вознесенский ходил еще в робких Андрюшах, Ахматова не разжимала рта, а Рихтер давал концерты не западнее б. Церевококшайска).
Спасибо Вам, милый, свободный человек; дай Вам Бог!
Ваша А. Э.»
Заметив, что Пастернак неохотно говорит о своих переводах, я ему с этой темой не надоедал. Между тем я любил Пастернака не только как оригинального поэта, я уже отмечал, что, собственно, и любовь-то у меня возникла сначала к его переводам с Грузинского.
История русского стихотворного перевода показывает, сколь неравноценны вклады различных поэтов в поэзию оригинальную и переводную. Так, переводы Фета не идут ни в какое сравнение с его оригинальными стихотворениями. Если бы Фет за свою долгую жизнь не перевел ни единой строчки он все равно остался бы одним из лучших русских поэтов. Иной раз просто диву даешься: из-под пера тончайшего этого лирика сплошь да рядом выходили смехотворно-неуклюжие строки, когда он брался за перевод, Муза словно отлетала от него в эти мгновенья. Пример обратный: Михаил Ларионович Михайлов остался в русской поэзии все-таки главным образом как поэт-переводчик, как неувядаемый сотворец «Двух гренадеров». Поэзия Пастернака являет собой пример того, как благотворно влияет погружение поэта в искусство перевода на его поэзию оригинальную конечно, если поэт, чьи произведения он воссоздает, ему чем-то родствен, если он его захватывает.