После войны условия встречи, которая должна столь многое прояснить, формулирует Ясперс; он добивается решающего признания, которое, по мнению Хайдеггера, невозможно в сфере фактичности, где не происходит ничего принципиального. "Простое объяснение будет изначально до бесконечности превратны", предупреждает фрайбургский философ (письмо 129). Кроме того, остается неясным, как Ясперс проделывает свой отрезок пути к встрече и решающему объяснению. Ведь "боевое содружество" 201х годов основывалось на общей оценке тогдашней ситуации; и, по сути, Ясперсу предстояло разобраться со своей укорененностью в том времени так же, как и его бывшему другу. Но условия формулирует именно он, и, к сожалению, важнейшим из них оказывается зона предполагаемой невинности, из которой он говорит. Речь вдет, конечно, об интеллектуальной, а не политической невинности; в политическом смысле, по Ясперсу, в существовании национал-социалистского режима виновны все немцы. Мы, сказал он в 1945 году, не вышли на улицу, когда депортировали наших еврейских сограждан, мы не протестовали. Следовательно, в том, что мы живы, наша вина. "Мы жили в государстве, которое совершило эти преступления. Мы сами, правда в моральном [курсив мой. М. Р.] и юридическом смысле слова, невиновны. Но поскольку мы были гражданами этого государства, мы не можем отделить себя от него. А это означает, что вместе с новым государством мы отвечаем за содеянное государством преступным. Мы должны нести последствия. Это означает политическую ответственность (Haftung)" читаем в тексте Ясперса "Автопортрет" . Казалось бы, совершается радикальный жест, акт вменения коллективной вины, но в нем удивительным образом отсутствует моральная ответственность каждого отдельного лица; оказывается, что некто, нравственно невинный, добровольно принимает на себя вину преступного государства, отвечает за него. Открывается лазейка чистой совести, берущей на себя чьи-то грехи. Бывший друг, очевидно, не попадает в категорию
людей нравственно невинных, и ему надлежит каяться; в его случае добровольной ответственности явно недостаточно.
Конечно, публичное объяснение не состоялось прежде всего потому, что в нем не было нужды, оно состоялось в той невозможности состояться, каким являются тексты обоих философов. После войны различия между тем, что они делают, становятся столь существенными, что их уже нельзя ликвидировать в акте дружбы, а тем более в ходе публичной дискуссии. Остается апелляция к "ранним годам" как к некоему Золотому веку. Но если внимательно читать письма 20-х годов, выяснится, что нечто, магическим образом пропадавшее в моменты личных встреч, потом вновь и вновь появлялось, требуя в качестве компенсации новых встреч и т. д.
К середине 30-х годов Хавдеггер обрел способность сущностного одиночества в созданном им пространстве языка, одиночества, которое делает коммуникацию своим необязательным дополнением. Понимая невозможность "решающего объяснения", не потому, что его не хотят, а потому, что его не существует, он желал встречи на любых условиях, чтобы просто пожать руку, посмотреть в глаза. Прочитав "Введение в философию" Ясперса, он окончательно понимает, какую всепроникающую роль коммуникация играет в его мире. Но и монологи, возражает он, "могли остаться тем, что они есть. Мне думается, они [монологи] еще не таковы еще недостаточно сильны для этого. Читая эти строки Вашего письма, я вспомнил слова Ницше, которые Вы, конечно, знаете: «Сотня глубоких одиночеств в совокупности образует город Венецию это его очарование. Картина для людей будущего». То, что подразумевает Ницше, лежит вне альтернативы коммуникации и не-коммуникации В сравнении с тем, что мыслится в том и другом случае, по существу мыслью будущего, мы просто гномы" (письмо 132). Монолог остается таковым потому, что недостаточно монологичен; перейдя определенную черту, став "достаточно сильным", овладев, как Венеция в афоризме Нищие, "сотней глубоких одиночеств", он также окажется вне возможного противопоставления коммуникации и не-коммуникации. Именно по сравнению с этой мерой одиночества мы, всё еще противопоставляющие одиночество неодиночеству, "просто гномы". Поэтому он хочет обычной встречи. Если бы Хайдеггер не верил в дружбу Ясперса, он вряд ли попросил бы фрайбургскую Комиссию по чистке обратиться за отзывом о нем именно к нему. Во всяком случае, никого ближе этого философа в 1945 году у него не было. Ясперс бескомпромиссен в своем стремлении к окончательному объяснению. Хайдеггер бескомпромиссен в своем мышлении: комментирующий философ, он в процессе максимально медленного перечи-
тывания открывает в оригинале то, что от него ускользало, то, что находилось за пределами систематически передаваемого смысла. От своих студентов он также ждет укорененного в открытой традиции слова в этом ауратический момент его лекционной работы. Он понимает устную практику принципиально отличным от Ясперса образом. Речь для него это нечто более обязательное, сложное, мучительно подготавливаемое, чем конвенциональное письмо. Это своего рода сверхписьмо. С одной стороны, он запрещает студентам зачитывать заранее скомпонованные рефераты, а с другой необязательно импровизировать, демонстрируя "спонтанность". Он добивается, чтобы их речь укоренялась в принципиально незавершаемой традиции, была полностью обязательной и полностью открытой. Ясперс хорошо описывает впечатление от доклада его друга в 1929 году: "Я слышал в Ваших словах столь самоочевидное для нас обоих, отчасти мне чуждое, но все-таки тождественное. Есть еще философствование!" (письмо 95). В этой лекции Хайдегтером была воссоздана атмосфера личного общения, когда чуждость слов не препятствует тому, что всего лишь понятное воспринимается как тождественное; текст не в силах передать это близкое к экстазу состояние. Но именно эту речь, по Хайдеггеру, и надлежит записывать; при этом акт записи менее значим, нежели вызов к жизни этого типа речи, создание точек, из которых она может исходить. В их создании он видел свою главную заслугу как преподавателя.