Солдаты неподвижно лежали грудью на бревнах, с винтовками на бруствере. Но никто не стрелял. Казалось, все уснули. Ей-же-ей, я так и подумал, что немцы пустили «сонный газ», потому что разговоры среди солдат о таком газе были. Но почему же не уснули офицеры? И не засыпаю я?
Залонский выхватил пистолет, выстрелил в воздух, закричал:
Солдаты! Воины православные! В атаку на врага лютого за мной! и полез на бруствер. Но, выбравшись на вал, не встал в полный рост, потому что, оглянувшись, увидел, что никто из «православных воинов» даже не пошевелился, никто не взглянул в его сторону. Я заметил, что некоторые солдаты тайком усмехались. Капитан соскочил в окоп, побежал вдоль него, испуганным, плаксивым голосом умоляя:
Братцы! Что ж это такое? Кому вы служите? Кому поверили? Изменникам? Врагам? Это же бунт. Бунт! Да за это под военно-полевой суд! Всех! Всех! Господа офицеры! Поднять людей в атаку! В атаку!
Снова надрывно закричали взводные, унтер-офицеры. Но солдаты молчали, прильнув к брустверам. Справа и слева, в других ротах, тоже не слышно было обычного могучего «ура!». Одиночные выстрелы. Одиночные выкрики.
Мне стало жаль Залонского, ведь он добрый, он никогда не ударил ни одного солдата. Если б я знал, как ему помочь, то, наверно, бросился бы на помощь. Но в то же время поразило меня и восхитило это солдатское единство, сплоченность, этот общий сговор. Я догадался, чья это работа, и люди эти Иван Свиридович, Лизунов сразу выросли в моих глазах необычайно. Выходило, что именно они, а не офицеры имели над солдатами большую власть. Я был горд, что хоть немножко помог им как связной и о наступлении за неделю предупредил, дал им время подготовиться.
Такие противоречивые чувства переплетались в моей душе я был и за капитана и за солдат.
А Залонский за эти минуты превратился в совершенно другого человека. Он больше не просил. Он ругался самыми грязными словами, которых я от него никогда и не слышал:
Скоты! Вонючая чернь! Вши окопные! Перестреляю сукиных сынов! Вас пулеметы заставят идти в атаку! В атаку! И ударил солдата дулом пистолета по голове.
Тот закричал:
За что? Братцы!
Тогда штук пять винтовок, будто сами по себе, сползли с бруствера и повернулись к командиру батальона и ко мне, потому что я стоял за ним. Мне даже показалось, что грохнул залп. И я, сознаюсь откровенно, отчаянно перепугался. Почувствовав, что еще жив, я, как мышь, нырнул в боковую траншею: зачем мне помирать от своих солдат, которым я же помогал! Но ведь они об этом не знают; убьют офицера, а заодно и денщика его.
Нет, залпа не было. Это, опомнившись от артналета, отозвались немцы ударили их пулеметы, полосуя слежавшийся дерн бруствера. Мимо меня прошел Залонский, шатаясь, бледный, держа в опущенной руке пистолет. Я подумал, что командир ранен, и двинулся за ним, чтоб помочь. С командного пункта словно ветром сдуло и офицеров, и солдат связи. В блиндаже штабисты встретили нас направленными на открытую дверь пистолетами. Седой подполковник кричал в телефонную трубку:
В батальоне бунт! Бунт! Пришлите казаков! Пришлите казаков!
И вдруг отдернул трубку, будто она обожгла ему ухо; нижняя челюсть у него отвисла, как у покойника, глаза остекленели. Стуча зубами, заикаясь, проговорил:
М-ме-не-ня п-п-по-о-слали знаете куда? Ч-ч-то ж это такое, го-господа?
Творилось нечто страшное, непонятное для офицеров и необычное, любопытное для меня. Кстати сказать, я лучше, чем все они, понимал, что происходит.
Фельдфебель первой роты, которого солдаты терпеть не могли, вскочил в блиндаж с криком:
Они поднимут нас на штыки!
Офицеры сбились в углу блиндажа, позади стола, как напуганные грозой телята. Я не верил, что солдаты могут заколоть офицеров, и меня смешил их страх; сколько они говорили солдатам о смелости и героизме, а сами дрожат, как мокрые зайцы под кустом.
Я потом узнал: командир первой роты поручик Сукновалов хотел застрелиться там же, в окопе. Унтер отобрал у него пистолет. Поручик пришел в блиндаж, обвел всех ошалелым взглядом и, упав на стол, за которым играл в карты,
заплакал, как ребенок, навзрыд, колотясь головой о столешницу. Залонский сказал ему:
Успокойтесь, поручик. Стыдно.
Дайте мне пистолет. Я застрелюсь. Я не хочу больше жить. Это позор! Позор! Всем нам. Как они смели? Как они смели? Против нас против царя-батюшки
Да, это позор, подтвердил седой подполковник из штаба дивизии и вдруг неведомо почему накинулся на меня: А ты чего вертишься вокруг господ офицеров? Шпионишь? Пошел вон, гнида!
Я выскочил из блиндажа, страшно обиженный, и пошел в окопы, к солдатам.
Немцы ждали атаки и, чтобы не дать нашим подняться, не жалели патронов; пулеметы их прямо захлебывались. Они, должно быть, не понимали, что происходит, думали, что русские замышляют какую-то хитрость, подготовили какую-то ловушку, поэтому тишина в окопах пугала их больше, чем атака казацких сотен.
В окопе меня встретил подпоручик Докука. Я удивился: он единственный из офицеров вел себя так, будто ничего особенного не произошло, ни испуга, ни растерянности на лице. Спросил: