Спасыби, паночку. А чого ж я маю старытысь у такого гарного пана, як батько ваш? почтительно ответил старик, но мне почему-то в его словах послышалась печаль.
Старый пан ловко вскочил в седло, весело сказал: «Догоняйте!» и помчался по пыльной дороге вдоль полотна. Молодые, любуясь, поглядели ему вслед:
Какой герой папа!
О, он неутомим. Отдал в солдаты управляющего заводом, поймав его на воровстве, и теперь сам, один, занимается и имением и заводом. От зари до зари работает.
Капитан с женой сели в двуколку, на мягкое сиденье, застланное цветным ковриком. Пани надела пыльник, натянула перчатки и уверенно взяла в руки вожжи. В такой воинственной позе, правя чудесным конем, она показалась мне еще более сказочной. Я примостился на арбе между чемоданами, и мы с дедом вслед за господами неторопливо выехали из местечка.
Утро было солнечное. Звенели жаворонки. Все вокруг цвело. Хлеба поднялись по колено, а там у нас, за Минском, еще только сеяли: из окна вагона я видел женщин и таких же подростков, как я, шедших за плугами, боронами. Из поезда казалось, худые лошади и люди шатаются от ветра. Тут, на Украине, все было лучше кони, посевы. Так по крайней мере казалось сначала. Дед молчал, словно меня не было на возу. Такое упорное молчание меня удивляло, но не очень тревожило: забыв о своих ночных мучительных размышлениях, о фронте и обо всем на свете, я думал о пани Антонине. Очаровала она мое сердце; думал с юношеской восторженностью, с незнакомым до того волнением. Очень хотелось ради нее совершить что-нибудь необыкновенное, героическое спасти, например, от смерти капитана или ее. Однако скрип арбы, птичье пение, однообразие степи укачали меня, и я заснул. И снилась мне пани, правда, не очень красиво. Проснулся от стыда.
Вероятно, пока я спал, подслеповатый дед, сам сзади похожий на подростка, рассмотрел, что везет не низкорослого солдата, а паренька. Заметив, что я открыл глаза, с любопытством спросил:
А ты видкиля, сынку? Скильки ж рокив тоби? Зовсем же дитына горкая!
Я рассказал о себе, как я попал на фронт. Дед слушал, кивал головой, вздыхал:
А, боже! Що наробыла ця проклята вийна.
Первую неделю жил я в степном имении как в раю. Ночевал в саду, в летнем флигеле, предназначенном так мне объяснили для гостей. А я там жил один. Это меня, дурня, радовало, наполняло гордостью: вот Пилипок Жменька живет как пан. Увидели б мои односельчане! Кормили, правда, на кухне, но очень вкусно с барского стола, как сказала кухарка. И ничего не заставляли делать. Вот это мне не нравилось: не был я никогда лежебокой, не умел бездельничать, а главное, хотелось прислужить своему благодетелю лучше, чем на передовой, из благодарности и чтоб чаще видеть пани. А то я редко видел ее. Да и капитана своего видел редко. Они поздно вставали, когда крестьяне
уже обедали, и после долгого завтрака, к которому приезжал с сахарного завода старший пан, скакали на конях в степь. Потом на несколько дней поехали в Харьков. Без меня. И то, что я был в отдалении от них, все сильнее разжигало мое воображение и пани все больше меня очаровывала. Вечером я тайком, как вор за кустом, слушал, как она играет на рояле, старался хоть сквозь оконные гардины увидеть ее. А потом слушал пение соловьев и до утра не мог заснуть. Так во мне, пятнадцатилетнем, просыпался мужчина. Теперь об этом смешно вспоминать: я страдал от ревности к Залонскому, завладевшему такой красотой. И одновременно ревновал к ней, заполонившей моего капитана: не будь ее, все было бы проще, я находился бы в барских покоях и по-прежнему, как на фронте, прислуживал своему офицеру.
На меня поглядывали девчата, работавшие на кухне, в саду, на огороде, иногда несмело заигрывали. Да я, дубина стоеросовая, был равнодушен к этим просто одетым красавицам, у них были цыпки на босых ногах, мозолистые руки и шелушащиеся от солнца веснушчатые носики. Меня, остолопа, тянуло к господам. Вот какая это зараза для незакаленной юношеской души очутиться в господских условиях! Жизни вокруг себя я не видел. И о той жизни, которую знал раньше до фронта, или в солдатских землянках, или в Гомеле на вокзале, стал забывать.
Но, к счастью, недолго держался в голове розовый туман, сама пани развеяла его. Встретила как-то в саду. Ласково поздоровалась. Назвала так же, как дома меня звали, Пилипок. И протянула золотую пятерку:
Это тебе на гостинцы. Купишь чего-нибудь.
Не скажу, что я был равнодушен к деньгам. Нет. Бедняк, я знал им цену, знал, сколько зарабатывали отец и дядя, сколько получали солдаты, как сберегали эти гроши для дома.
От неожиданности и от счастья, что пани стоит рядом и разговаривает со мной, я растерялся. Но сразу же подумал, что никогда не истрачу эту пятерку, буду всегда носить при себе как дорогой подарок; поэтому, взяв ее, я непослушным языком пробормотал слова благодарности.
И тогда она иначе, уже не так очаровательно, как обычно, а нервно и некрасиво, засмеялась и спросила:
Скажи, Пилипок, много у вас там сестер милосердных? Всеволод Александрович ходит к ним? Или к каким другим женщинам?
Меня как огнем обожгло. Офицеры иногда приглашали к себе сестер милосердия, пили вино и целовались с ними. И капитан изредка ездил в местечко; я подолгу на холоду стерег лошадей возле одного дома. В тот дом меня никогда не приглашали, но я догадывался, что там господа офицеры веселятся.