Неожиданное открытие произвело еще больший сумбур у меня в голове, где и без того была каша. Изменилось и мое представление об Иване Свиридовиче. Был просто хороший, общительный, грамотный солдат, который много знал и умел интересно рассказывать. За это его любили солдаты, и я тянулся к нему: свой человек. А как бы хорош ни был Залонский, все же он барин, с ним никогда не станешь ровней. Таким, как Голодушка, рабочим, я тоже могу стать, только захоти и не ленись. А тут вдруг, после того что я услышал от полковника, Иван Свиридович превратился в моем воображении в какую-то загадочную, таинственную личность. Если он знает Ленина и учится у него, как рассказывал (а на лгуна он непохож), наверно, и сам он большевик.
Меня мучило любопытство, хотелось узнать, что это за люди большевики? Но у кого спросишь в вагоне? Не у господ же офицеров. Значит, придется ждать, пока вернемся в батальон. Спросить обо всем можно только у Ивана Свиридовича, лишь он один объяснит все. По правде. Но и он как бы стал дальше от меня, окутался тайной: пугала мысль, что если Ленин, его учитель, хочет поражения России в войне, то Иван Свиридович хочет того же и делает так, чтобы немцы могли победить наш батальон, полк, армию. Но Иван Свиридович и предательство в моем сознании никак не совмещались. Разве такой солдат бросился бы первым в атаку, как бросился Голодушка, когда немцы атаковали наши позиции? Взводный Докука считает Голодушку лучшим солдатом и несколько раз ходатайствовал, чтобы ему присвоили унтер-офицерское звание и дали под команду отделение. Удивлялся взводный, удивлялись солдаты, что ходатайство о нем не идет дальше штаба полка. Неужели Залонский, такой умный, образованный, не хочет иметь умного унтер-офицера? Или в штабе знают об Иване Свиридовиче что-то такое, чего не знает Докука, не знаю я?
Одним словом, вокзал в Гомеле и офицерский разговор заставили меня крепко задуматься над тем, что я услышал, увидел, над тем, что творится вокруг. Десятки вопросов, как вражеские солдаты, наступали на меня со всех сторон. И ответов на них не было. Я стоял перед этим страшным войском безоружный, одинокий, неумелый.
Приехали утром. Торопливо выходя из вагона, потому что поезд на станции стоял минут пять, не больше, капитан раздраженно пробормотал: «Свинья». Я догадался, что он выругал полковника, который не проснулся, чтоб попрощаться.
На маленьком перроне, под акациями, капитана встречали жена и отец. Жену, Антонину Сергеевну, я узнал сразу. Я каждый день видел ее фотографию на столике в блиндаже. Любовался ее красотой. В жизни она была еще красивее. Маленькая, с пышной копной светлых волос, в белоснежном платье, с голубой, как небо, косынкой на шее, с букетиком ярко-красных гвоздик в руке, пани казалась мне сказочной принцессой. Мне очень понравилось, что она первая бросилась к мужу, обняла и заплакала так, как плакали наши деревенские бабы. Капитан растерянно уговаривал: «Успокойся, Тоня, я прошу тебя. Видишь, я жив, здоров. Успокойся». А старый пан с обвислыми усами стоял в стороне и снисходительно улыбался, ожидая своей очереди обнять сына. Дождался, обнял, поцеловал в обе щеки, в лоб, похлопал по плечу. Сказал:
Очень рад, сынок.
Наконец пани увидела меня:
Сева! А это твой добрый ангел, о котором ты писал? и добавила что-то по-французски. Подошла ко мне и мягкой душистой рукой провела по щеке, словно проверила, не растет ли у меня борода. Потом сказала: Прелесть!
Я ошалел
от неожиданности, от смущения и грохнул:
Рад стараться, ваше благородие!
Пани Антонина весело засмеялась, а старый пан похвалил:
Молодчина! Герой! Спасибо за службу, хлопче! и протянул мне руку.
Руку господа пожимали мне только однажды когда вручали крест. А чтоб вот так, просто при встрече, этого еще не бывало. Я совсем растерялся и в то же время был растроган и рад. А тут еще капитан:
Надо тебе, Филипп, учиться целовать дамам ручки. Выходишь, брат, в свет.
Ця наука не така складна, ответил его отец с усмешкой.
Капитан и его жена разговаривали по-русски или по-французски. А старый пан по-украински; потом я услышал, что с сыном он говорит чаще по-польски, иногда по-русски, а со всеми остальными только по-украински.
Неподалеку от нас на перроне стояли станционные служащие. Когда родственники поздоровались, начальник станции произнес короткую речь, поздравил «доблестного защитника царя и отечества» с возвращением в родной город, пожелал счастливо отдохнуть и заверил, что они, железнодорожники, сделают «все, чтобы воины православные не чувствовали нужды ни в хлебе насущном, ни в снарядах боевых на головы супостатов наших, германских варваров».
Я подумал, что с хлебом еще так-сяк, хотя зимой паек урезали, а вот снарядов не хватает, интендантов клянут не только солдаты, но и офицеры.
Гимназистка поднесла капитану цветы.
За станционной изгородью стояли любопытные дети, крестьяне. Там же ждали помещичьи лошади: жеребец под седлом, другой, запряженный в двуколку, и рабочий конь в оглоблях обыкновенной арбы, на которой снопы возят.
Капитан поздоровался с кучером низкорослым стариком в длинной рубахе, в соломенной шляпе. Залонский обнял старика, похлопал по плечу, сказал, что рад видеть дедушку Антона бодрым и что, мол, тот нисколько не постарел.