Они лежали неподвижно несколько минут и не сказали друг другу ни слова, как, впрочем, и все предыдущие минуты с того момента, как Клеменция воскликнула «Ты?!» Едва отдышавшись, они снова рванулись друг к другу, и страсть вновь провела Ульриха уже проторенной дорогой. И на сей раз все происходило в молчании, если не считать хрипов и стонов, которые они изредка издавали. И снова были жаркие поцелуи, хруст суставов, судороги и ласки Так повторилось и в третий раз, и в четвертый, пока наконец не взмыло над поляной солнце и не высохла роса. И тут с ними произошло то, что и должно было произойти. Они испытали пресыщение. И увидели себя со стороны, ужаснувшись своему бесстыдству. Солнце осветило их тела, исцарапанные и исцелованные до синяков. Они ощутили, что от них исходит неприятный запах, и разглядели грязь на своих телах. Но самое главное они почувствовали себя чужими и ненужными друг другу. Отвернувшись друг от друга, по-прежнему молча, они разыскали свои одежды и, прячась, стыдясь друг друга, словно и не были близки, оделись. Подобное некогда произошло и с прародителями человечества вкусив запретный плод, они стали стыдиться друг друга.
В лагерь охотников, где веселье только завершилось они вернулись порознь, каждый своей дорогой, и никто так и не узнал, что они согрешили. Ульрих, забравшись в свой шатер, тотчас же заснул и проспал до завтрака, который состоялся только в полдень. Проснувшись, он почему-то стал убеждать себя, что все произошедшее с ним на поляне сон, и только сон. Еще более укрепило его в этом мнении то обстоятельство, что за завтраком Клеменция ни разу не глянула в его сторону и не сводила глаз со своего мужа, между прочим, перебравшего за эту ночку не менее трех потаскух. Она суетилась вокруг Гаспара, словно услужливая, преданная раба. Ульрих уже готов был поверить в собственную ложь, но Когда свернули лагерь и кавалькада двинулась обратно в Шато-дОр, лошадь юноши оказалась неподалеку от лошади Клеменции. Ульрих внимательно присматривался к ней, но никаких следов утренней страсти на ее лице не обнаружил лишь темные пятна под глазами, которые можно было объяснить бессонной ночью. Шею ее закрывал платок, плечи были скрыты под платьем. Ее похмельный муж не был расположен разглядывать свою супругу. Он лениво беседовал с ней о перипетиях вчерашней охоты. Клеменция, напротив, оживленно болтала по-собачьи преданно заглядывала мужу в глаза. В тот момент, когда она потянулась к нему, чтобы ласково потрепать его по небритой, сизоватой от возлияний щеке, рука ее чуть оголилась, и Ульрих увидел
глубокую, совсем свежую царапину, которую он оставил на ее запястье своим ногтем
Убедившись, что это был не сон, Ульрих впал в отчаяние, ибо счел свою душу погубленной и обреченной на вечные муки. Он долго терзался сознанием своей вины, прежде чем решился наконец явиться на исповедь к духовнику Шато-дОров отцу Игнацию. Этот веселый и почти всегда пьяненький священник, выслушав исповедь юного грешника, тотчас утешил его, пообещав молить Господа о прощении неразумного отрока, и наложил на него относительно мягкую епитимью прочитать тридцать раз подряд «Отче наш». Тайну исповеди святой отец строго соблюдал, и никто так и не узнал о грехе Ульриха. Точно так же сохранил отец Игнаций и тайну исповеди Клеменции, которая тоже не преминула прибегнуть к его услугам.
Но вскоре Ульрих стал замечать, что его отношения с братом и его женой стали ухудшаться. Гаспар все чаще беспричинно раздражался, высокомерно помыкал младшим братом, насмехался над ним и постоянно подчеркивал свое старшинство и свое право наследовать имущество отца. Ульрих иногда терпел унижения молча, иногда взрывался и отвечал резкостью на резкость. Гордость была наследственной чертой всех Шато-дОров, и Ульрих не мог постоянно терпеть унижения. Генрих Шато-дОр обычно принимал сторону старшего сына, своего наследника, и решал споры в его пользу. Ульрих замкнулся в себе, ожесточился. Все три месяца, оставшиеся до битвы при Оксенфурте, он вспоминал потом как три месяца попреков, скандалов, обид Всякий раз при воспоминании о Клеменции его охватывал гнев: она стала для него неким исчадием ада. Разумеется, она ни взглядом, ни намеком не напоминала ему о поляне и росистой траве. Но Ульрих постоянно помнил о том, что у них с ней БЫЛО. Ему казалось, что она вот-вот разоблачит его перед отцом и братом, хотя он прекрасно понимал, что она этого не сделает. Он боялся ее насмешливого, презрительного взгляда, как бы говорившего: «Ты мой раб! Захочу казню, захочу помилую!» Он редко слышал ее голос, но, когда она обращалась к нему, его лицо заливалось краской, дыхание сбивалось, а мысли путались в голове, и он говорил совсем не то, что хотел сказать. Это было хуже всего, потому что, когда он сбивался в своих речах, его зло и беспощадно высмеивали. У Клеменции в такие минуты играла на лице улыбка, в которой было столько яда, сколько у гадюки по весне.
Отца и брата Ульрих простил сразу после их смерти. Он был убежден, что их науськивала на него Клеменция. Ее же он не простил и прощать не собирался. Когда хоронили павших Шато-дОров, Клеменция шла рядом с ним; ее лицо, обрамленное траурным платком, было неподвижно и бесслезно, словно каменное. Ни единой слезинки не пролила она, когда гроб с телом Гаспара заперли в родовом склепе. В эти минуты Ульрих еще больше возненавидел ее. Смерть отца и брата, свое грехопадение и соблазн, в который ввела его Клеменция, он считал звеньями одной цепи.