На нарах мы все спим вповалку. На них сенники, самотканые одеяла, подушки. Под нарами храним в мороз картошку.
Около дверей крюки, на которых висит одежда. В углу, возле печи ухваты, безлистый веник. На окнах горшки с разными цветами. Цветы многолетние, густые. Они почти закрывают все окна. Поэтому в хате нашей всегда темновато.
В тот день, оглядывая хату, я заметил, что мать почему-то не отходит от печи, не отводит взгляда от двери. Должно быть, она ждет отца, хочет первой встретить его. А почему? Почему она такая настороженная? Не все я еще знал тогда.
Узнал позднее.
И вот отец ворвался в хату разъяренный и бросился ко мне. Схватил за руку и потащил на середину хаты. Что было и вспоминать не хочется. Здорово отколотил меня отец. А за что?
Это мать потом укоряла отца. А он не молчал, сказал:
Мокрыми, да Это чтоб больнее было.
А мать:
И чужого этак не полосуют.
А он за свое взялся? За свое, я тебя спрашиваю, горячился отец. Молчишь, сказать нечего
Так их же учат В шестом классе уже Кастамольцы, мать не выговаривала слово «комсомольцы».
Кастамольцы, кастамольцы передразнил отец. Не знаешь даже, как их называют, а защищаешь
Выговорить не могу Но понимаю, что это такое. А ты
Что я? не давал ей говорить отец. Я-то знаю, куда гнут эти твои пионеры да комсомольцы. Знаю, чем они дышат. С этим Дроздом Игнатом заодно
Тогда и я не стерпел и, повернувшись к отцу, как только мог твердо, сказал:
И заодно! Он же партийный!
Мать заступалась теперь уже не только за меня, но и за брата своего Игната Дрозда:
А что он тебе, соли в кисель насыпал?.. Что он, хуже всех на селе? Человек, как и все рабочий. А что брат он мой, так и не по нраву тебе Вместе же в Донбасс на заработки ездили
Отец немного успокоился:
Брат, брат Брат или сват все равно. А вот что таких, кивнул отец головой в мою сторону, сбивает с толку да против отца настраивает Это уж неизвестно что
Тут я снова не сдержался:
А я сам все понимаю! Сам записался и сам работать буду, если
Я тебе запишусь, снова кинулся отец ко мне. А мать тут как тут стала между нами и уговаривает:
Опомнись, Прокоп! Стыд какой!
Пусть, пусть бьет, набрался я мужества. А я свое делать буду. Свое. Комсомольское. Колхоз новое дело, наше дело! А кто против, того
Но я не договорил. И видимо потому, что не все еще как следует понимал.
Ну, ну, погрози, сынок, этого только и жди теперь от вас. Отец явно смягчался. Он постепенно утихал, садился на скамейку и набивал трубку табаком. Руки его дрожали, и табак рассыпался по скамейке, по полу. Он ни на кого из нас не смотрел, а все подсыпал и подсыпал табаку и набивал пальцем трубку как можно плотнее.
Забыв прикурить, он вдруг спросил у матери:
Так что, и ты за колхоз?
И не смотрел на нее, боясь, видно, услышать нежелательный для себя ответ.
На какое-то время в хате установилась тишина.
Мать моя тогда была неграмотной женщиной и не очень разбиралась в том новом, что только-только нарождалось в жизни. Ей было нелегко. Меня она жалела. Брату Игнату симпатизировала, так как он был довольно грамотным и тоже часто ездил на заработки в Донбасс. Знала, что в последний раз приехал оттуда коммунистом. Но, думалось ей, муж ведь тоже свой человек и, как ни говори, более близкий. Не хотелось ей обижать отца. Я чувствовал это. Понимал ее состояние.
Отец тем временем прикурил и, подняв глаза на мать, повторил:
Так, спрашиваю, и ты за колхоз? А?
Как-то по-крестьянски, просто и сердечно, мать ответила:
Это уж ваше, мужское дело
Мне и этого ответа достаточно было. Все же она не против колхоза, это было ясно. Значит, отец со своим решением не вступать в колхоз остается в одиночестве.
Он сильно, раз за разом, затягивается, в трубке слышится даже треск, и хата наполняется синим, едким дымом. Идет отец к двери и со злостью плюет на веник, будто тот во всем виноват. Потом, ничего не говоря, выходит в сени, громко хлопнув дверью.
Мать подходит ко мне, задирает рубашку и смотрит на мою исполосованную спину.
Я тебе жиром натру, говорит.
Не надо, отмахиваюсь я и снова берусь за книгу. Читал я тогда все, что попадало под руки. Читал днем и вечером, утром и ночью, при лунном свете даже. Читал в любую свободную от работы минуту. Это, между прочим, не только матери, но и отцу нравилось. Не раз он говорил кому-нибудь из своих тихо, чтоб я не слышал:
Шибко грамоту любит, шельмец
Шельмец это я.
Тут он был в какой-то степени прав.
В нашей же семье моя запись в колхоз была прежде всего ударом по отцу. Только что став на ноги, обзаведясь хозяйством и уже получая прибыль от него, он был огорошен сообщением односельчан:
Твой Петручок чуть ли не первым записался!
Про меня говорила вся деревня. Получилось действительно как-то очень неожиданно. На первые собрания, которые проводились в деревне, отец не пошел. От меня он не скрывал, что таким путем хочет уклониться от записи в колхоз, выждать, посмотреть, что будут делать другие, подумать.
Мне так поступать было нельзя. И вот почему.
Из своей деревни я один ходил в Тихославичскую семилетку. Одним из первых закончил я четыре класса начальной школы и решил учиться дальше. Каждый день мне приходилось отмеривать больше двух километров до школы и столько же назад, в свою деревню. Тяга к учебе, однако, сокращала и делала незаметным это расстояние.