Это что же? спросила тетя Маша, показывая на продранный живот лошади и напиханное в том месте сено.
Знаешь, как ни кормлю, она все не ест... Я так уж выдумал ее кормить. Вот те лошади, и Алеша показал за окно, где стояли живые лошади, едят и пьют, а эта нет...
И стал лить в дырку своей лошади воду.
Да она ведь игрушечная и вся размякнет у тебя, вмешалась Александра Леонтьевна.
Алеша с удивлением посмотрел на мать.
Разве? А ведь она жить хочет.
Потом все вышли смотреть усадебные постройки. Около дома были большие ветлы, садик, небольшой, фруктовый, и пруд, где по вечерам задавали концерты лягушки.
Мария Леонтьевна смотрела на крепкие хозяйственные постройки, на суетящихся во дворе работников, на лошадей, коров с большим одобрением. Ей самой приходилось заниматься сейчас хозяйством в Коровине, и она хорошо стала понимать, сколько хлопот нужно за всем этим большим хозяйством, чтобы дела шли нормально. Прошли плотину, тополиную аллею, завиднелись дома деревни.
А ты пишешь сейчас что-нибудь? спросила Мария Леонтьевна.
В первые годы не удавалось. А потом стала выкраивать время. Написала несколько небольших детских рассказов да две повести о житье-бытье в Николаевске.
Дашь почитать?
Да они еще не окончательно отделаны, замялась Александра Леонтьевна.
Саша, ты что-то скрываешь от меня. И по письмам я заметила, что ты хандришь, и сама вижу, что ты чем-то обижена и разочарована, что ли...
Да нет, я ничего от тебя не скрываю, а моя хандра совсем особенного свойства, чем ты можешь предполагать. С Алешей у нас все хорошо, не густо, но на жизнь хватает. Но ты права, порой меня охватывает хандра, имеющая веские причины. Пойдем ко мне в кабинет, я все тебе скажу, что меня волновало все эти годы
Сестры подошли к дому, прошли в ее кабинет, большой, просторный, но бедно обставленный: трюмо с подставкой, красный столик, зеленый сундучок, куда хозяйка складывала всякие домашние мелочи, старый кожаный диван, большой письменный стол, на котором лежали книги, журналы, какие-то бумаги, керосиновая лампа.
Садись, Маша, Александра Леонтьевна указала на диван, а сама устроилась за письменным столом. Скажу тебе откровенно, что много не могла писать не только потому, что отвлекал меня маленький Алеша; но прежде всего потому, что в последние два-три года во мне совершалась большая умственная работа.
Мария Леонтьевна внимательно слушала старшую сестру, боясь шелохнуться на стареньком диване, чтобы даже скрипом не спугнуть мысли сестры, настроившейся на откровенность.
...Эта умственная работа, между тем продолжала Александра Леонтьевна, о которой я только что говорила, явилась как бы подведением итогов. Я почувствовала, что навсегда покончила с юностью и со всеми ее гордыми надеждами, я почувствовала, что ум мой созрел и я вступила в другой возраст возраст возмужалости.
Тень грусти набежала на красивое лицо Александры Леонтьевны.
Ну что ж, Саша, этот возраст имеет свои преимущества и наслаждения...
Да я все понимаю, но невольно является какое-то странное грустное чувство. Жаль становится юности с ее светлыми мечтами. Я не скажу, что разочаровалась в себе или своем таланте, знаю, чего я стою, ни больше ни меньше. Знаю, что могла бы сделать при благоприятных условиях. Но настоящее положение вещей в России не дает много сделать... Ты понимаешь теперь, откуда взялась моя хандра. Я мужественно борюсь против нее и надеюсь, что она пройдет со временем... Я счастливейшая женщина, у немногих есть такое полное личное счастье, как у меня. Но хочется отдать себя какому-нибудь большому делу, которое захватило бы всю душу, было бы очень полезно наибольшему числу людей.
Александра Леонтьевна подошла к зеленому сундучку, открыла его, вынула какие-то бумаги, тетради, письма.
О, честолюбивые мечты моей юности! Вот здесь целое кладбище неосуществленных мыслей и идей, не только моих, конечно... Сколько людей и до меня мечтали о равенстве и свободе... Теперь же такое время, когда свободная мысль не допускается в литературу. То, что переболело в моей душе, не имеет права гражданства. Нужно все это затаить глубоко в себе. А писать безделушки, глупый
вздор ради утоления жажды творчества я не могу...
А намеками, Саша, ты не пробовала писать? спросила Маша.
О, эзопов язык! Удастся ли мне овладеть тобой? Сумею ли я высказывать то, что накипело на душе. Боюсь, что нет. Мне язык дан не для того, чтобы лучше скрывать свою мысль... Нет, этим искусством я не обладаю.
Теперь мне понятно, почему ты занялась детскими рассказами...
Ты молодец, что догадываешься... Да, именно поэтому я занялась детской литературой. Она поневоле ограничивает меня. Я не могу, творя для детей, касаться многих проблем и предметов. Круг моей деятельности ограничен развитием нравственных чувств человека. Я не могу касаться социальных и разных других условий жизни. Это лишь отчасти удовлетворяет меня. Я могу говорить детям о прелести любви к человечеству, о счастье, которое такая любовь доставляет, но я не могу не сказать, милая Маша, что перед тобой сидит счастливейшая женщина, потому что страдать вдвоем есть великое счастье. Когда видишь возле себя любимого человека, видишь, что он не только понимает, но предупреждает твои мысли, большая тяжесть спадает с души и невольно приносишь судьбе великое, горячее спасибо за то редкое счастье, которое она подарила нам. Радость, печали, невзгоды, веселье все вместе, все пополам, и жизнь не покажется невыносимым бременем. Даже хандра, эта черная гостья, бежит подальше от звука любимого голоса...