Мудрый покачал головой и повернулся к Клишину:
Женечка, голубчик, когда вы там фланировали, так сказать, не наткнулись ли вы взором хоть на что-то, заслуживающее внимания?
Нет, огорченно покачал головой Женя. Нет
Тогда он в этом не сомневался.
Было уже поздно, когда все разошлись, решив напоследок еще и еще раз допросить Муравьева и Головко: попытаться выяснить, не видели ли они хоть кого-то вблизи машины до, после или во время совершения преступления. Договорились, что с Муравьевым завтра же с утра займется Гаевский, а с Головко Клишин.
Женя задержался. Он открыл форточки и подождал, пока уплывет на улицу скопившееся под потолком дымное облако. Потом позвонил домой. Трубку взял дед, и голос его сразу стал сдержанно-радостным и вместе c тем насмешливым, как всегда, когда он говорил с Женей по телефону. Дед очень гордился работой внука, но иначе как сыскарем его не называл. Женя сначала раздражался, потом махнул рукой: любя все-таки Иногда после тяжелого дела, он чувствовал себя словно бы даже старше деда, но это пренебрежительное чувство исчезало, когда он возвращался домой и взгляд сразу, с порога, находил на привычном месте над диваном увеличенный со старой фотографии групповой портрет пограничников в старой форме, еще с петлицами, и среди других молодого деда. Внизу была надпись белыми буквами: «Память о Хасане, 1938 г.»
Когда вернешься? понизив голос, спросил дед.
Выхожу, зевнул Женя. Так вдруг спать захотелось!
Давай, давай! Мать с ремнем ждет.
С ремнем?!
Ну да. Ты телеграмму поздравительную отцу отбил?
Ох ты
То-то, что ох! А он там, во льдах, единственного сыночка вспоминает, думает, как он там, его драгоценный сыскарь
Дед, кончай ты!
Ладно, ладно! Придешь мать поддаст, да еще я добавлю.
Дед бросил трубку. Жене оставалось засмеяться, и больше ничего. Жениться, что ли, подумал он в который раз. Сам себе хозяин Да только не на ком ему пока жениться. И некогда. И насчет «сам себе хозяин» вопрос открыт: скорее, жена еще сильнее пилить будет.
Пока же приходилось возвращаться домой. Женя плотно прикрыл форточки, чтобы копилось тепло, оделся, запер дверь и пошел по коридору, думая, что с Головко ему снова встречаться совсем-совсем не хочется. Конечно, Муравьев и Головко оба убийцы, на совести каждого смерть человека и разбой, и Муравьев, в сущности, даже более виновен, потому что именно встреча с ним стала роковой для Головко, втянув и того в разворачивающуюся орбиту преступлений. Нет, не мог Женя сказать, что Муравьев ему симпатичнее, чем Головко. Но Муравьев хоть признавал себя преступником! Чувствовалось, что жизнь его отравлена первым же убийством, что хоть и ищет он. для себя какие-то свои, внутренние оправдания, но вину свою считает виною, примирился с неизбежностью расплаты. Иногда Жене казалось, что своими преступлениями Муравьев словно бы хотел отомстить кому-то: едва ли он знал, кому, и в конце концов отомстил больше всех самому себе.
Головко был другим. Он исповедовал прежде всего свою собственную правоту и безнаказанность, от души удивляясь, что другие с ним не согласны:
Нет, мы, конечно, с Толиком сразу договорились этого таксё то есть таксиста убить, значит. То есть это меня Толик подстрекнул. Ну, сели в машину. Я еду и думаю: как же так, как же это я убью человека? Я когда в первый раз судился я не обдуманно это все сделал, а в горячке. А тут как получилось? Я еду, душевно
маясь, а таксёр без передыху языком ворочает. Все про какие-то Помары Ужгород, и про охрану природы на БАМе, и что вроде французы занижают официальные цифры своей безработности, а какую-то американскую бабу выдворили из Польши за шпионаж. Прямо голова раскололась! На фиг мне те Помары, если мне в дом десять лет газ протянуть не могут, а на плитке много ли наваришь? А что еще эти таксёры для истязания пассажиров придумали! У них же приемничек включен, и все их таксёрские переговоры слышны. Их главная баба-диспетчерка называется «Юмор», а у каждой машины свой номер. И всю дорогу та-та-та: «Юмор, я Юмор-26, ты мне какой адрес дала, там нет, по Пушкинской, такого дома!» «Юмор-26, я Юмор, повторяю: «Пушкинская, 45!» «Юмор, я Юмор-26, пардон, все понял, еду!» И опять, и опять, и снова, а этот все про свои Помары Нет, так же нельзя! Думаю, или я сейчас сдохну, или ты! Ну и
Женя спустился на первый этаж и присел на корточки завязать шнурок. Из-за близкого поворота коридора доносился разговор.
Эх, человек, милая душа! ворковал дежурный, сержант Мигалко. Говорят же тебе: не отвечает телефон! Разошлись уже все. Ты вон домой направлялась, а в угрозыске что не люди работают?
В ответ что-то невнятное произнес женский голос, и Мигалко с ласковой укоризной принялся увещевать опять:
Ну чего ты? Ну чего?.. Эх! Случилось что-то у тебя? Да не плачь! Ох, беда мне Ну погоди, еще раз позвоню. Вон слышишь: одни гудки. А чем тебе инспектор Клишин поможет? Он тебе знакомый? Нет?
Женя справился со шнурком и ускорил шаги. Кто же его спрашивает?
Сначала он увидел сержанта: маленького, лысого, с широким лицом и большим острым носом, оседланным такими же сверхмодными очками, какие носил сам Борис Мельников. Красивая оправа была слабостью добродетельного сержанта, так же, как и непомерно отросший, загнувшийся наподобие куриного коготка ноготь на мизинце левой руки.