Всегда подавленная, Эрнеста вела страдальческое, мученическое существование. Бедняжка родилась с огромной жаждой жизни, жаждой солнца, счастливого, свободного и деятельного, ничем не омрачённого бытия. Все восхищались ее светлыми глазами и прелестным овалом нежного лица. Невежественная, как все девушки из семейств римской аристократии, она то немногое, что успела усвоить, узнала в обители французских монахинь; она росла затворницей в тиши мрачного дворца Бокканера, и все ее знакомство с окружающим миром ограничивалось каждодневными прогулками в экипаже на Корсо или Пинчо в обществе матери. Двадцати пяти лет, усталая и разочарованная, она, как водится, вступила в брак с графом Брандини, последним отпрыском очень знатного, многочисленного, но обедневшего рода; граф поселился во дворце на улице Джулиа, где молодой чете было отведено целое крыло третьего этажа. И ничто не изменилось в жизни Эрнесты, она все так же влачила дни в холодном сумрачном дворце, погруженном в мертвенное прошлое, которое, словно могильная плита, давило ее своею тяжестью. Брак этот, впрочем, почитался весьма достойным для обеих сторон. Синьор Брандини вскоре прослыл самым глупым и самым кичливым человеком в Риме. То был святоша, педантичный и нетерпимый. Когда в итоге нескончаемых интриг и десятилетних происков ему удалось наконец занять пост главного конюшего его святейшества, он возликовал. С назначением графа угрюмое величие Ватикана как бы проникло в их дом. До 1870 года, во времена Пия IX, жизнь Эрнесты была еще сносной. Она осмеливалась отворять двери на улицу, не таясь, принимала кое-каких приятельниц, посещала балы. Но когда итальянцы завоевали Рим и папа объявил себя пленником, дворец на улице Джулиа стал склепом. Парадную дверь в знак траура заперли на засов, наглухо заколотили; и вот уже двенадцать лет домочадцы пользовались только узкой лесенкой, выходившей в переулок. Им запрещено было открывать ставни окон, глядевших на улицу. Так мир церковников выражал свое недовольство, свое несогласие с новым порядком; мертвенный застой воцарился в доме: полное затворничество, никаких приемов, лишь по понедельникам, точно тени, проскальзывали в узкую щель едва приоткрытой двери завсегдатаи салона донны Серафины. И все эти двенадцать лет молодая женщина, заживо погребенная в недрах унылого палаццо, проводила ночи в слезах, предаваясь глухому, смертельному отчаянию.
Эрнеста родила дочь, Бенедетту, довольно поздно в тридцать три года. Поначалу ребенок был для нее своего рода развлечением. Потом размеренное существование снова захватило молодую женщину, подобно круговороту мельничного колеса, а девочку ей пришлось отдать французским монахиням обители Сердца Господня при церкви Тринита-деи-Монти, где когда-то воспитывалась она сама. Бенедетта вышла оттуда взрослой девятнадцатилетней девушкой; она выучилась французскому языку, орфографии, началам арифметики, катехизису и получила смутное представление о кое-каких исторических событиях. И она зажила вдвоем с матерью жизнью гинекея, какую ведут женщины на Востоке: Эрнеста никогда не выезжала с мужем, а Бенедетта с отцом, обе проводили дни в наглухо закрытом дворце, единственным их развлечением были ежедневные обязательные прогулки на Корсо и Пинчо. Дома беспрекословное послушание; покоряясь властной силе семейных уз, обе безропотно склонялись перед авторитетом графа; кроме того, существовал еще авторитет донны Серафины и кардинала, сурово оберегавших старые обычаи. С тех пор как папа перестал появляться за пределами Ватикана, должность главного конюшего оставляла графу много досуга, ибо конюшни были сокращены до предела; но это не мешало ему с ханжеским усердием, только для видимости, нести службу в Ватикане, выражая этим свое непримиримое отношение к захватнической политике королевской династии, обосновавшейся в Квиринале. Бенедетте только что исполнилось двадцать, когда однажды вечером отец ее возвратился после торжественной службы в соборе св. Петра, кашляя и дрожа от озноба. Спустя неделю он умер от воспаления легких. Эта смерть была избавлением, и хотя обе женщины не смели себе в этом признаться, их, несмотря на траур, охватило ощущение свободы.
С той минуты Эрнестой владела единственная мысль спасти дочь, чтобы и та не оказалась замурованной, заживо погребенной
в этом склепе. Сама она была чересчур измучена, начинать новую жизнь было уже поздно, но она не желала, чтобы и Бенедетта, подобно ей, вопреки естеству, добровольно похоронила себя в четырех стенах. Впрочем, такая замкнутая жизнь начинала уже претить некоторым представителям аристократических семейств, и даже те из них, кто вначале был недоволен Квириналом, стали искать сближения с ним. Почему потомки, жаждущие деятельности, свободы, места под солнцем, должны наследовать извечную распрю отцов? И хотя примирение между станом церковников и станом мирян казалось немыслимым, разногласия постепенно сглаживались, заключались неожиданные союзы. К политике Эрнеста была равнодушна, политика для нее попросту не существовала; но ей страстно хотелось, чтобы Бенедетта вырвалась из отвратительного склепа, безмолвного и мрачного, каким был для нее самой дворец Бокканера, дом, где оледенели и были похоронены все ее женские радости. Слишком много выстрадало здесь юное сердце девушки, возлюбленной, а затем супруги; Эрнеста досадовала на неудавшуюся жизнь, бесплодно растраченную в глупом смирении. Выбор нового духовника также оказал на нее свое влияние: будучи глубоко религиозной, Эрнеста соблюдала обряды, послушно следовала его наставлениям. Стремясь обрести большую свободу, она рассталась с отцом иезуитом, которого избрал для нее муж, и обратилась к новому исповеднику, аббату Пизони, священнику храма св. Бригитты, соседней церквушки на площади Фарнезе. Аббат Пизони, кроткий, добродушный человек лет пятидесяти, обладал редкостным для римских жителей милосердием; занятия археологией, увлечение раскопками древностей научили его горячо любить свой город. Ходили слухи, что этот смиренный служитель церкви не раз в щекотливых случаях бывал посредником между Ватиканом и Квириналом; сделавшись духовником сначала Эрнесты, а потом Бенедетты, он охотно беседовал с матерью и дочерью о величии и единстве Италии, о ее господстве, которое восторжествует, едва лишь наступит согласие между папой и королем.